Все его ощущения были двойственными: к этому он уже привык. С того момента, как он поставил над поэмой посвящение Серову своим сопротивляющимся стилом, чувства, простые человеческие чувства, которыми он так дорожил, стали накладываться на вязкий пепельный фон и как-то гасли, блекли, теряли здоровый естественный блеск. Это были дохленькие, придушенные эмоции, которые и жили недолго, и бесследно истаивали. В таком тусклом эмоциональном состоянии Бархатков себя не помнил никогда. Его чувства, питавшие поэзию, всегда были чистыми и яркими. Он всегда удивлялся. Раньше всегда что-то происходило, а сейчас перестало происходить.
В этот вечер в мире чувств творилось что-то новенькое: на фоне привычного безволия в нем копилась твердая решимость непонятной природы, оседая где-то на фибрах души нерастворимым конденсатом. Что-то происходило в нем, и он уже не управлял этим процессом, развивавшимся по своей воле. Причем, началось все задолго до этого вечера, он отметил это на обрывках сознания.
– Мы любим одних и тех же женщин, – зачем-то сказал он, не в силах сфокусировать свой взгляд на лице Серова. Перед ним сизым перламутром ехидно переливалось пятно, к которому он вежливо обращался.
– Яркие женщины любят ярких и удачливых людей, – миролюбиво ответил тот. – Верно, Валя?
Она поцеловала Серова, а затем подошла к Бархаткову и села ему на колени. Запах ее духов также причудливо гармонировал с растворенным в воздухе блеском.
– Я хочу, чтобы мы все выпили на брудершафт, – сказала она, поглаживая поэта по волосам.
– Я не против, – сказал Бархатков и неуверенно протянул свой бокал в сверкающее пространство, где он жестко наткнулся на чей-то дружественный хрусталь. Раздался звон, отчасти похожий на вопль или скрежет.
– Мир навсегда? – спросил Серов.
– Конечно. Тебе нравится Валькина грудь?
– Нет. Мне нравится грудь Эвелины. Кстати, как здоровье будущей мамы?
– Превосходно. Она родит девочку, и у нее увеличится грудь. По законам природы. Это будет наш ребенок, мы будем отцами. Против всех законов природы.
– Что ж… Только я буду крестным отцом, если ты не против.
– Я не против, падре. В смысле, отче. Отче наш.
– Мы отлично поладим.
– Конечно. Давай поцелуем Валькину грудь?
– Мне ее целовать рано, а тебе, кажется, поздно.
– Никогда не поздно быть мужчиной, а? Давай по очереди. Мы отлично поладим.
Бархатков сделал то, чего от него никак не ожидали: он решительно и ловко расстегнул Валентине платье и в два счета стащил бюстгальтер. Поставив ее в неловкое положение, он явно спас положение в целом: приличной даме не дал шанса на сопротивление (которое, по идее, следовало бы оказать), взяв всю вину на себя, и в то же время создал такую ситуацию, о которой, возможно, смутно грезили все, но сотворить которую по силам было только пьяному поэту. Ведь поэту позволено все.
Сам же Бархатков, казалось, не просто куражился, а старательно сводил счеты с принципиальным оппонентом. Начал он с влажного поцелуя, а затем сзади обхватил два белых подвижных шара, не теряющих форму и нацеленных на Серова, и стал их массировать. При этом поведение поэта можно было истолковать и как предложение джентльмена, пусть и несколько неуклюжее, оставить влюбленных одних, почувствовать себя лишним.
Ничуть не бывало: Валентина не сопротивлялась, улыбаясь, как дурочка, а Серов смотрел не отрываясь, как дуэлянт на брошенную перчатку. Бархатков чувствовал себя скотиной, у которой выросли сзади одновременно черный хрящеватый хвост и мясистые белые крылья – те самые, которые они с Эвелиной лапали у ангела. Он не просто овладевал Валькой, а восстанавливал какую-то высшую справедливость на этой грешной земле. Бесстыдство определенно шло его партнерше, оно делало ее по-своему привлекательной и обворожительной: глаза с поволокой, на лице гримасы, глухие стоны, перемежающиеся со вскриками. Она явно ушла в себя, бродила ощущениями по собственному телу – была увлеченно занята делом: она отдавалась.
Бархатков был великолепен. Не мужлан, не грубый мачо, а чуткий самец исполнял затейливый брачный танец. Он был молниеносен и суров в самые ответственные моменты, и роскошно медлителен там, где это было необходимо. Валька была уже на грани умопомрачения. Они повалились на пол, душа друг друга в объятиях, и отбили такую огненную джигу, что долго еще не могли прийти в себя.
Они похихикивали и украдкой благодарили друг друга, стесняясь уже присутствия Серова, но тут магнат предстал во всем блеске. Сначала он отстранил, собственно, сдвинул в сторону Бархаткова, как вязанку дров, потом грубо развернул отяжелевшую и обмякшую Вальку, поставил ее на колени и стал жестоко, с первобытной страстью вершить свое дело верховного самца. Он проделывал это с угрожающей и неуклюжей грацией, досиня багровея лицом и издавая утробные ухающие звуки. Валька оцепенела и покорно, будто приструненная кобылка, позволяла покрывать себя разъяренному матерому буйволу.
Весь этот непристойный карнавал больше походил на показательную казнь или месть, чем на торжество похоти.