Федор хотел перенести ее на диван, однако она молча убрала его руки и, долго устраиваясь, свернулась, наконец, на полу в красивой позе, изогнув руки и скрестив ноги. В таком положении – шевелящийся зигзаг – она чем-то напоминала мило распластавшуюся утомленную кобру.
– Прелесть моя, – неожиданно для самого себя тихо произнес Федор. И потом добавил, уже громче:
– Почему ты не сняла бюстгальтер?
– Разве ты забыл, как выглядит грудь рожавшей женщины? Забыл? Она теряет форму, она… обвисает, фи… Полностью я раздеваюсь только в темноте. Не была бы дурой – не рожала. Вот если бы ты видел фигуру Джулии! А грудь! Целовать ее одно удовольствие.
– Джулия позволяет тебе целовать ее грудь?
– И не только грудь. Что тебя так удивляет? Мы любим друг друга. Принеси мне ручку и лист бумаги.
– Зачем?
– В тот момент, когда ты начал трахать меня, мой дряхлый принц, ко мне пришли гениальные строчки. Я намерена обмануть мир метафорой.
– И часто к тебе в такой момент приходят строчки, не первой молодости нимфа?
– Всегда. Принеси ручку и бумагу, дядя Федя.
Он метнулся к журнальному столику, где всегда наготове лежали большие белые листы рядом с пучком отточенных карандашей в маленькой вазочке. Ручек он не любил; карандаши легко летели по целине, оставляя грязноватые цепочки зверушечьих следов и слегка опережая толпившиеся в голове образы, которые сопротивлялись метафорам – и в то же время провоцировали их. Маленьким стихам на больших листах было комфортно. Можно было в любой момент что-нибудь вычеркнуть или что-нибудь дописать. Если бы он видел со стороны свое лицо, оно бы поразило его сочетанием сосредоточенности и обескураженности одновременно.
– Скажи, а Джулия не будет ревновать тебя ко мне?
– Не будет. Я ведь не ревную ее к мужчинам. Одного из них, итальянца, мы делим вместе с Джулией. Она лепит скульптуру «Дафнис и Хлоя», а мы с ним позируем, в общем, изображаем половой акт. Можно сказать, занимаемся любовью. Трахаемся. Что-то не так? Ты не ханжа, надеюсь. Я привыкла называть вещи своими именами. Метафоры я оставляю для стихов… Итальянец и платит за сеансы, и очень даже неплохо платит. Меценат хренов. Его зовут Паскуале, но мы зовем его Паскуда. Имеет меня до потери пульса. Он всегда кончает в самый неподходящий момент и портит всю красоту. Мужчины глухи к красоте. Оставь меня одну: я должна записать стихи. Еще один лепесток украсит мир, вот увидишь. Сразу станет легче дышать. Красота спасет мир… Или красота – или ничто. Кому нужен уродливый мир?
Федор взял чашку с недопитым кофе (львица, казалось, подмигнула ему, вильнув веревочным хвостом) и пошел на кухню. Кофе был остывшим, и потому кисловатым, но Федор разобрал это тогда, когда уткнулся губами в крупицы противной кофейной гущи. На душе было так же пакостно, как и во рту после остывшего кофе.
Он стал искать глазами сигареты, и ему не показалось это странным, хотя курить он бросил двенадцать лет тому назад. В то время, когда развелся с женой.
2
Непредсказуемость давно стала ее Богом, нет, Богиней, ее фирменным почерком и стилем жизни. Настя уже ровно сто лет, сколько себя помнила, подражала Лире, пока полностью в нее не перевоплотилась. Она копировала непредсказуемость у собственной «Лиры» – у творчества, у стихов, которые изволили появляться на свет всегда по-разному: иногда в дребезжащем трамвае, иногда ночью в холодной постели, иногда на теплой дощатой веранде дачного домика. В общем, сказано: из сора. Порой стихи лезли из таких щелей души, о наличии которых она и не догадывалась. Душа представлялась ей огромным куском материи, хоть и вырезанным из неба, но скроенным из лоскутов разной фактуры: здесь попадалось и волосатое солдатское сукно в грубых ребристых складках, и воздушный крепдешин, и льющийся шелк – цвета его, яркие, переливчатые, по-цыгански аляповатые – вырви глаз – так и струились радужным водопадом пред ее очарованным взором. Только дай волю воображению, своему другу, повелителю и палачу. Те щели бы задраить, запечатать большим соблазнительным замком (старинным, с тяжелым самодельным ключом, выкованным красавцем кузнецом, который в отблесках горна грязными руками лапал пышногрудых, для виду сопротивляющихся селянок – прелесть!) – там притаилось темное, плохое любопытство, но…
Она так и делала, когда была маленькой, и потому хорошей девочкой. А теперь она уже большая и понимает: «это» тоже источник красоты. Пусть на материи будут складки, много складок, карманчики, рюшечки, воланы, прорехи, потайные отделения, дыры… Пусть весь этот мятый-перемятый прелестный хаос живет своей по-разному волнующей жизнью. Пусть.