И детушек малых тоже она тогда увидела, заглянули они с Ангелом в избу одну, а там —дитя в люльке качается, мать ему поёт колыбельную певучую да складную, а дитя глазками сонно моргает да крохотными ножками шевелит. И до того он сладкий да гожий, светлый-светлый, как Ангел за её спиной, что умилилась Софья и поцеловала малыша в лобик, склонившись над ним, а после вновь подхватил её Ангел и взметнулись они в небеса.
Дитя в животе толкнулось, и Софья погладила рукой свой бок, и, нащупав пяточку, прошептала:
– Миленький мой, самый родной, завтра увидимся, завтра я возьму тебя на ручки, поцелую твои ножки, прижму тебя к своему сердцу.
Дитя затихло, прислушиваясь к голосу матери, и успокоившись, вновь уснуло. Тишина стояла в избе. Софья поднялась с постели, прошлась, разминая спину. Тут же в углу заворочалось, и в секунду перед девушкой возникла длинная нескладная фигура тётки Кимы.
– А ты чего это не спишь, милая? – закрутилась она около Софьи.
– Да нету что-то сну, – виновато пробормотала Софья.
– Ишь ты, какая крепкая, – подивилась повитуха, – Даже сонная трава тебя не взяла, которую я тебе к чаю подмешала. Ну, ничего, чичас, чичас.
Она тенью метнулась к лавке, на которой стояла её безразмерная сумища, и принялась рыться в ней, нырнув в неё по пояс и что-то бормоча.
– Вот, – торжественно провозгласила она, вернувшись обратно, – Положи в рот и жуй потихоньку.
– А что это? – принюхалась с сомнением Софья.
– Да не боись, – убедительно ответила тётка Кима, – Корень это болотный, от него самый крепкий сон, проспишь завтра, пока солнце во все окна не засветится. А думы они, конечно, ессь, как без них. Чай впервой родишь, как не думать. Вот когда за вторым да третьим пойдёшь, там уж учёная будешь.
Софья приняла из рук повитухи махонький корешок, и положила его в рот, как та велела. Корень оказался сладким на вкус, даже приторным.
– Не будет у меня ни второго, ни третьего, – жуя корешок, ответила она тётке Киме.
– Да как же, не будет, – хмыкнула та, провожая Софью к постели, и укрывая её одеялом, подтыкая его со всех сторон, – Рассказывай мне…
– У меня нет мужа, – прошептала Софья.
– Муж дело наживное, сегодня нет, а завтра ессь, – отмахнулась тётка Кима, – Больше тебе скажу – ты и сама повитухой станешь, да знатной, отовсюду к тебе народ потянется, звать будут на родины.
– Странная она, – зевая, подумала Софья.
– Ты корешок-то дожуй, не то подавишься, – приказала тётка, – Гляди-ко, ужо и сомлела.
– Ага, – еле ворочая языком, кивнула Софья, веки её стали тяжёлыми, всё вокруг будто укутали в мягкую вату, она ещё раз зевнула, дожевала корешок, и, проглотив его, тут же провалилась в глубокий сон.
– То-то же, другое дело, – заглянув ей в лицо, промолвила тётка Кима, – Вот и спи. Спи.
– Не будет она рожать больше, мужа у ей нет, – повторяла она, ворочаясь обратно к своему сундуку, – Всё, девка, у тебя будет, не будь я тёткой Кимой!
– Ась? Чаво? Началось? – подскочил на печи дед Матвей.
– Да спи, старый, ничаво не началось, – махнула на него тётка Кима, – Ещё с тобой что ли вошкаться, спать укладывать?
Дед поглядел осоловелыми глазами на повитуху, обвёл взглядом избу, и, примяв руками тулуп, свёрнутый под головой, вновь пристроился спать.
– Так-то, – прошептала повитуха и, дунув на дверь и окна, легла спать.
***
В эту морозную, лунную ночь не спалось и ещё одному человеку. И человеком этим был Пахом. Он стонал во сне, метался по постели, и снилось ему, что идёт он по чёрному страшному лесу и не может найти из него выхода. Вдруг вдалеке, меж деревьев, видит он фигуру в белом. Он подходит ближе и узнаёт в ней Софью. Она одета в белую длинную рубаху, а на руках держит спеленатого младенца. Младенец громко плачет, а Софья молча стоит и смотрит на Пахома, а затем вскидывает руку и указывает пальчиком в его сторону.
– Это он, он виноват, – произносит она нараспев, – С него и спрос.
Младенец вдруг перестаёт плакать и медленно начинает поворачивать головку, а Пахома охватывает отчего-то такой безотчётный, животный страх, что кажется всё бы отдал, лишь бы не видеть этого лица, умереть, прежде, чем он повернётся к нему, обратит своё личико. Но он не в силах отвести глаз, и как заворожённый, продолжает смотреть в сторону младенца. Слёзы градом катятся по щекам Пахома, и кажется ему, что штаны на нём и те взмокли. И вот, наконец, младенец обращает на него своё лицо и ужас парализует Пахома – чёрные провалы мёртвых глазниц с бледными зелёными огоньками в глубине глядят на него. Рот младенца искривляется в ухмылке и обнажает ряд мелких, острых, звериных зубов. Пахом безотчётно пятится назад, но упирается в ствол дерева, острые сучья больно втыкаются в его спину. И тут младенец скорчивается, как червяк и в быстром прыжке выпрыгивает из пелёнок, которые остаются в руках Софьи, и кидается в его сторону. Софья довольно улыбается, лицо её бледно, а подол сорочки в крови.
– Это всё он, он виноват, – снова повторяет она нараспев, указывая пальчиком на Пахома, вжавшегося в ствол.