– Вот, дед, а ведь говорила я, когда Софьюшка наша пропала, что Пахом тут причастен, – она посмотрела на супруга и сердито закивала головой.
Устинья быстро подняла лицо из ладоней, и, взглянув на старушку, схватила её за запястье:
– Бабушка, ты тоже так думаешь? Да? Скажи мне!
Баба Стеша присела на стул, вздохнула:
– Ох, не знаю я, дочка, доказательств у меня нет, потому и молчали мы с дедом. Как на человека напраслину станешь говорить? А душой-то чуяла я, что виноват Пахом. Что неспроста пропала Софьюшка. Видела я, как он глядел на неё тогда, на пожарище.
– На пожарище, – повторила эхом Устя, пытливо глядя бабе Стеше в глаза.
Та кивнула, не отводя взгляда от Усти:
– Думается мне, что и пожар тот был его рук делом.
– Господи, – Устя вновь уронила голову на руки, закачалась из стороны в сторону, застонала.
– Ну-ко, ну-ко, девка, – засуетилась баба Стеша, – Так и самой одуреть недолготь. Дай-ка я тебе травки заварю пользительной, так не то и молоко пропадёт. Всё, хватит думать. Сейчас на стол соберу, завтракать станем. А после спать ложитесь вместе с ребёнком, а мы с дедом выйдем прогуляться малость.
– И то верно, надоть пройтись, – кивнул дед.
После того, как все поели, и баба Стеша проследила за тем, чтобы Устинья выпила отвар «от нервы», как она выразилась, Устя с дочкой прилегли на кровать и тут же уснули обе после всех потрясений и бессонной ночи, а дед Григорий с бабой Стешей собрались, и на цыпочках, тихо ступая, вышли из избы.
На улице стояло морозное раннее утро. Деревня ещё только просыпалась, хозяйки растапливали печи, шли в хлева – кормить скотинку, мужики собирались на работу, а ребятишки досматривали сладкие сны, какие снятся только в детстве. Над избами поднимался дымок из печных труб, снег хрустко скрипел под валенками, а на небе ещё горели последние звёздочки и бледный рожок полумесяца. Внезапно в конце улицы послышались громкие голоса и чьи-то крики. Бабка с дедом переглянулись и засеменили вперёд, прибавив шагу.
Вскоре их глазам открылось любопытное зрелище – перед домом Степана да Галины скопилась куча народу, были тут и бабы с коромыслами, что пошли по воду, да так и не дошли, и мужики, и старухи, и даже несколько ребятишек.
– Чавой это деется там? – ткнула баба Стеша в бок свою ровесницу бабку Нюру.
– Ой, деется, Стеня, деется, – оглянувшись, заговорила та скороговоркой, – Да вы сюда пройдите и сами всё увидите.
Она пропустила их вперёд себя, и старики увидали такую картину – прямо на дороге стоял на карачках Пахом, одетый в такой мороз в одно нательное бельё, и то рваное на груди. Он обводил безумными глазами толпу и лаял, как собака, то припадая на руки, то поднимаясь обратно. Бабы крестились:
– Свят, свят, свят, надо батюшку звать, в Пахома-то бес вселился.
– Это Господь его за материны дела покарал, – перешёптывались старухи, – Всем известно, ведьмачит она.
– У него своих грехов хватает, – сказал вдруг чей-то громкий голос в толпе.
Все притихли и посмотрели в ту сторону. На голову выше остальных стоял меж земляков Иван в распахнутой настежь телогрейке и без шапки. Седая прядь в его волосах, зачёсанных набок, светилась белым светом, и оттого казалось, что кругом его головы разлилось, словно нимб, сияние. Бабы зашептались, а Иван подошёл к Пахому и встал перед ним. Он долго смотрел ему в глаза, которые впрочем ничего не выражали, а затем сказал:
– Ну, вот и настигла тебя Божья кара. Устинью только с дочкой жалко, за что им такой гадёныш достался в мужья да в отцы.
Люди ахнули, притихли, наступила тишина, казалось слышно было, как опускаются на землю редкие снежинки. И тут Пахом завыл. Завыл высоко и протяжно, как воют волки в лунную морозную ночь. У людей кровь застыла в жилах. Ребятишки испуганно прижались к своим баушкам.
– А ну, гадёныш, вставай, говорить буду с тобой, как с человеком, – Иван поднял Пахома за шкирку. Легко, будто кутёнка, поставил на ноги.
Тот поднял на него мутные глаза, вгляделся и захохотал, как безумный.
– Хватит, – тряхнул его Иван за шиворот, – Где Устинья? Ты с ней ничего не сделал?
– Милок, – вскинулась робко бабка Стеша, и подойдя к Ивану, притянула к себе его голову и что-то зашептала на ухо.
Иван хмыкнул.
– Хорошо, коли так.
– Говори тогда, где Софья? Что ты с ней сделал?
Пахом задумался, будто вспоминая что-то, скосил вбок безумные глаза, а потом затрясся дробно, мелко, захихикал.
– Софья? А-а-а, помню, помню её… Всё ломалась, строила из себя недотрогу. Дур-ра, – процедил он сквозь зубы, – Жила бы в моём доме припеваючи. И знать бы никто не знал ничего.
Бабы снова ахнули, прижав к губам ладошки. А Пахом продолжал:
– Да чёрт её знает, где она теперь, небось, сдохла где-нибудь в лесу, где я её и оставил.
– Где ты её оставил? Место помнишь? – Иван, еле сдерживаясь, бледный, как снег, вновь встряхнул с силой Пахома за шкирку.
– Помню, помню, – закивал тот, будто и не замечая боли, – У Кривого ручья.
– Да ведь это же так далёко! – вскрикнули бабы, – Она и не дошла бы домой пешком-то, не видючи.
– Что ты с ней сделал? – притянув Пахома к себе вплотную, прошипел Иван, – Говори, падаль.