[Я замечаю, что в нашей жизни действует что-то божественное: кто хочет подняться к звездам и не чувствует за собой этого подспорья, становится наконец посмешищем на земле, сам себе ад и палач. Ибо тот, кто мучает себя больше всех, часто первым промахивается мимо цели. Кто хочет, пусть парит по воздуху – моя цель не лежит столь далеко. Я довольствуюсь тем, что есть, что не требует усилий, но все равно приносит радость. Пусть другой рабски кланяется, чтобы тем выше вознестись. Я не завидую ему и с радостью остаюсь сам собою.] (Canitz 1727, 81)
Легким стилем, предвосхищающим зрелого Державина, и риторической структурой эти стихи противоположны ломоносовской «Оде…»: здесь говорит сам субъект, а не властвующие над ним авторитетные инстанции (о стихотворении Каница см.: Mauser 2000, 89 sqq). Вместе с тем у Каница разыгрывается тот же сценарий секулярного благочестия, прозревающего божественное таинство за случайностями общественного успеха и провозглашающего квазирелигиозное смирение главным принципом политической этики. Сходные импликации «Оды, выбранной из Иова» обнаруживались с почти пародийной отчетливостью в анонимной «Епистоле», появившейся в 1761 г. в «Полезном увеселении». Отзвуки ломоносовской «Оды…» и «Опыта о человеке» Поупа в переводе Поповского открыто сочетались здесь с фрустрациями чинопроизводства:
Этот перепев быстро ставшего классическим ломоносовского текста ясно обнаруживает его родство с этосом придворных и служебных иерархий. «Ода, выбранная из Иова» предстает перед нами многосоставным поэтико-риторическим жестом, в котором секулярное благочестие, физико-теологическая изобразительность и «возвышенная» поэтическая экзальтация сопрягались с дидактизмом придворной моралистики и – шире – с символическими конструкциями «вышней власти» и субъектности верноподданного.
Глава V
Аккламация, аллегория, суверенитет: политическое воображение ломоносовской оды