Шувалов апеллировал к нормам и языку «учтивства», рассказывая Тимковскому, что, когда «удавалось примирять» двух поэтов, «оба были очень приятны». Соотнесение литературных распрей с правилами светского обхождения принципиально для анализа политики Шувалова-мецената. Как показывает М. Бьяджоли, начиная по меньшей мере с эпохи Возрождения «ученые споры» входили в репертуар европейских аристократических увеселений. Практика неформальных диспутов – иногда приуроченных к застолью, как это могло происходить у Шувалова, – приобщала избранных интеллектуалов к культуре «придворного общества» и создавала специфическую форму социального бытования учености: в этих диспутах ученая коммуникация управлялась законами светской вежливости (см.: Biagioli 1994, 74–75, 164–169). Сходным образом Шувалов инсценировал столкновения двух поэтов, навязывая им ритуал «полезного и приятного» спора. Личное и литературное противостояние Ломоносова и Сумарокова фаворит стремился – с переменным успехом – перевести в сферу благопристойного общения, которую он рассматривал как подобающее пространство для плодотворного поощрения и бытования отечественной словесности. Анонимная биография Шувалова, опиравшаяся на материалы его семейного архива, дает понять, что фаворит видел свою цель в публичном примирении двух поэтов: «Schouvaloff <…> rapprochait les esprits divisés et les forçait à cette concorde que la difference des goûts, des caractères et des amours propres troublait là comme ailleurs. Ce fut ainsi que les altercations de Lomonosoff et de Soumarokoff s’appaisent sous la main douce et puissante de leur jeune Mécène» ([Шувалов <…> сближал несогласные умы и принуждал их к миру, который всегда нарушается расхождениями вкусов, характеров и самолюбий. Так столкновения Ломоносова и Сумарокова смягчались под мягкой и могущественной рукой их юного мецената] – ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. Ед. хр. 112. Л. 11 об. – 12).
О культурной идеологии, стоявшей за отношениями Шувалова к обоим литераторам, позволяет судить письмо, которое, по предположению Е. С. Кулябко, фаворит адресовал Ломоносову:
Удивлясь в разных сочинениях и переводах ваших NN богатству и красоте российского языка, простирающегося от часу лучшими успехами еще без предписанных правил и утвержденных общим согласием, давно желал я видеть, чтоб оные согласным рачением искусных людей ускорены и утверждены были. Наконец, усердие больше мне молчать не позволило и принудило Вас просить, дабы для пользы и славы отечества в сем похвальном деле обще потрудиться соизволили и чтобы по сердечной моей любви и охоте к российскому слову был рассуждением Вашим сопричастен, не столько вспоможением в труде Вашем, сколько прилежным вниманием и искренним доброжелательством. Благодарствуя за Вашу ко мне склонность, что не отреклись для произведения сего дела ко мне собраться, я уповаю, что Вы сами почитаете всегда лучше в приватном дружеском разговоре рассуждать и соглашаться в том, чего ни краткость времени, ниже строгость законов требует, но что только служит к украшению человеческого разума и к приятной удобности слова. Ваше известное искусство и согласное радение, так же и мое доброжелательное усердие принесет довольную пользу, ежели в сем нашем предприятии удовольствие любителей российского языка всегда пред очами иметь будем (Кулябко 1966, 99–100).