То, что делается в следующую минуту, так, по-видимому, ошеломляет Тамару, что она какое-то время не может сообразить, как это расценивать: как оскорбление — или как проявление страсти. В первый момент она пытается вырваться, вывернуться, но Дживан не оставляет ей выбора, его грубость пугает и подавляет её: «Что, добилась? — молча вдалбливает Дживан. — Добилась своего? Добилась? Ты э́того хотела? Ты та́к хотела?» Но и злость блёклая. Болит ссадина на мизинце. И вот, похоже, Тамара решает, что да, это страсть (может быть, настоящее жгучее вожделение так и должно выражаться, так грубо и зло?) — и начинает пытаться подлаживаться к нему с неумелостью, которая в стареющей женщине кажется Дживану жалкой; особенно неприятен запах её волос, сухой, как будто горелый: чтобы заглушить этот запах, Дживан пьёт из горлышка, проливая; бутылка становится легче; он хочет избавиться, освободиться, чтобы это бессмысленное и тоскливое поскорее закончилось, но всё, что сейчас происходит с ними обоими, и то, ка́к это происходит, настолько плохо, и горько, и тягостно, и унизительно — что, как назло, как в насмешку, всё длится и длится.
Тьма в комнате не сплошная, не чёрная, а как бы пыльная или зернистая, колышется и крошится перед глазами. Дживан чувствует тошноту. То ли он в полусне, то ли уже начинает светать, ночь бледнеет, затягивается белёсой плёнкой, мерещатся слабые, тающие просветы, прогалы, и за границами зрения прорастает вопрос, обращённый к Дживану. Вопрос всплывает, выталкивается, как пузырь: «Что с тобой? Что ты делаешь?»
Дживану кажется, что Тамарины волосы пахнут сильнее — как в Степанакерте, когда на скотобойне мололи кости: горелый запах будто бы разъедает тьму, ночь убывает, как в раковину утекает вода, — и, как в голой ванне, Дживан остаётся один: а действительно, что он делает сейчас? и с кем? Что он сделал за всю свою жизнь в ожидании коронации? Совершил подвиг — какой? Сохранил верность — кому или чему? Что осталось, кроме чувства собственного превосходства, особенно неприглядного на фоне тех, кого он про себя называл мизераблями? Ночь светлеет, и сквозь неё начинает проступать новое, и, похоже, уже окончательное.
В комнате больше нет стен. Они растворяются, растекаются дымом. Дживан хочет заплакать, как плачут от настоящего горя, но, чтобы заплакать, нужно на что-нибудь или на кого-нибудь опереться, а он один, вокруг только белёсая пустота, он пытается выдавить из груди рыдание — и вдруг его будит раздавшийся в коридоре громкий, яркий хлопок!
9
Я рождённый Гарсия, владыка мира.
В моём матрасе дыра. Небольшая. Я проделал её самолично.
Кровать стоит вплотную к стене, никто не обращает внимания на дыру. Я лежу, матрас сплющен под моим титаническим весом, дыры не видно. Впрочем, никому дела нет. Мало ли кругом дыр, прорех, щелей, трещин, рваных тряпок, ветхих простыней, липких клеёнок, порченой человеческой кожи… Я осторожно просовываю пальцы внутрь, во влажноватые спрессовавшиеся волокна, и извлекаю усики.
Маленькие железные усики, длиной с мой мизинец. Пружинят. Если зажать эти усики между большим и указательным пальцем — можно ими слегка поклацать, как щипчиками. Клямц-клямц. Волнистые… верней, так: посередине, на круглом сгибе, гладкие; потом волнистые: раз, два, три изгиба — и снова расходятся гладкие, а на концах миниатюрные шишечки, набалдашнички. Почти невесомые… может быть, один грамм. Или меньше. Отличные усики. Кто со шприцом к нам придёт, от усиков и погибнет.
Помнишь, я точно такими же усиками чуть не спалил квартиру?
У нас в гостях была… как же звали её… Тётя Эля, конечно! Для меня «тётя Эля», для тебя — за глаза — «Элька» и «
В раннем детстве… Наверное, мне было года три-четыре: я случайно увидел, как ты примерила… или не примерила, а приложила к себе только что сшитое платье, полюбоваться на себя в зеркало: скорее всего, это было концертное платье, сплошь блёстки-блёстки. Мне показалось, что ты исчезла: осталось только лицо — глаза, серьги, царственные ярко-чёрные волосы — и волшебные волны перебегали, сияли… Должно быть, я подсмотрел через щёлку, через приоткрытую дверь, и утвердился в мысли: мамита — тайная королева. Тебе пристало одаривать, осчастливливать избранных малым кивком, сдержанным мановением, небрежно бросать в толпу пригоршню золотых эскудильо… И если ты — королева, то я по рождению принц, а все прочие — чернядь, жалкие выскочки, первая из которых — Элька,
Иногда она приводила с собой Виталю. Виталя был мой ровесник. Может быть, чуть постарше. У него были пухлые, но исключительно цепкие руки и вкрадчивые, очаровательные глаза с девичьими ресницами…