Ответа на вопрос у него нет. Только вопросы, бесконечные, риторические, сводящие с ума. И мысли, от которых спасает разве что алкоголь, но лишь на время, на краткие мгновения тяжелого забытья. А потом забытье оборачивается расплатой – болезненным осознанием того, что ты слишком стар и слишком слаб, чтобы справляться со всем происходящим без постоянных пауз высокоградусного тумана.
Стар и слаб, - вертится в голове. Вслух он уже не произносит эту фразу, но из мыслей она не спешит убраться. Стоило ли продолжать жить так долго, чтобы осознать свою беспомощность именно сейчас, перед окончанием всех бед или, быть может, перед новым стартом? Нет, не стоило. Проще было покончить жизнь самоубийством, однако самоубийство, как Хеймитч считал прежде, удел слабых. Значит, он не так слаб? Значит, он еще не все потерял? Значит, ему есть еще ради чего (кого?) бороться? Конечно, есть.
Он вспоминает спящую Китнисс. Девочку, высказавшую на Жатве то, что он думал большую часть своей жизни, но о чем молчал. Девочку, которая подарила ему, а затем и всей стране, надежду на избавление от непрекращающегося ада. Девочку, ради которой он рискнул всем немногим, что у него оставалось. Девочку, ради которой он рискнул бы гораздо большим, чем его собственная жалкая жизнь.
Он вспоминает Китнисс. И думает, что, черт возьми, он готов рискнуть ради нее еще не раз.
В зеркальной комнате одно из зеркал отъезжает в сторону. За ним оказывается небольшой экран телевизора. Хеймитчу не нужно крутить головой по сторонам, чтобы видеть все происходящее на экране; зеркала обеспечивают превосходный обзор, как для него, так и для стайки на секунду замерших на месте стилистов. Хеймитч может прислушиваться к их восторженному разговору, но у него нет желания слышать их обсуждения, он прекрасно все видит сам.
Сцена, которую он ненавидит, тоже кажется состоящей из зеркал. Камера показывает зрителей, уже не разодетых в одежды всех цветов радуги, но реагирующих на музыкальное вступление со знакомым восторгом. Хеймитч морщится. От музыки его бросает в дрожь. Как и от улыбающегося Тома, появляющегося на сцене откуда-то сбоку и приветствующего всех присутствующих как в зале, так и около экранов по всей стране.
- Говорят, что Шоу соберет у экранов всех, - шепчет один из стилистов другому.
И Жатва, и сами Голодные Игры тоже собирали у экранов всех. Насильно. Хеймитч думает об этом, хотя не хочет думать. И вспоминает переоборудованную площадь двенадцатого дистрикта, переоборудованную специально ко дню Шоу. Он представляет, как толпы народа стекаются на площади всех дистриктов, чтобы пялиться несколько часов кряду в эфемерную картинку с лицами тех, кого новая власть приказывает считать героями. Жалкое, должно быть, зрелище.
На сцене Том кратко излагает события, связанные с Голодными Играми, с Революцией, с Победой и последующим возвращением на круги своя. Он говорит тихо и душевно, зал замирает и ловит каждое его слово, а в нужных моментах разражается то краткими аплодисментами, то проникновенным молчанием. Том говорит о потерях, которые коснулись каждой семьи. За его спиной большой экран транслирует фрагменты многочисленных похорон, Хеймитч даже способен рассмотреть хронику двенадцатого дистрикта, бесконечную череду найденных под обломками домов тел, накрытых грязными простынями. Сердце внутри сжимается, Хеймитч закрывает глаза, и открывает лишь тогда, когда Том просит всех почтить память погибших молчанием. На сцене приглушают свет. Том отработанным движением зажигает свечу. На экране за его спиной остается только зажженная свеча. Пламя нервное, мечется из-за ветра и сквозняка, и на какое-то время только оно становится источником света, а затем по всему залу зажигаются другие свечи. В полной тишине. Одна за другой. Камера показывает сосредоточенные лица присутствующих. Многие не могут сдержать слез; гнетущее впечатление чуть разбавляется тихой мелодией, мелодией, постепенно набирающей силу.
- Мы знаем, что мы потеряли, - говорит Том. – Но мы знаем, за что сражались и что приобрели.
Он гасит свою свечу; затем гаснут свечи в зрительском зале. Вновь наступает кромешная темнота, разбавляемая только музыкой. И эта музыка смутно знакома каждому из присутствующих. В этой музыке есть и сила, и слабость, и тьма и свет, но главная нота в ней отдана только надежде.
Рассеянный свет на сцене набирает силу вместе с громкостью музыки. Присутствующие с трудом привыкают к свету, внимательно выслушивая сопровождающий текст Тома. О том, что сегодня весь Панем начинает жить настоящим, не забывая о прошлом, но отпуская его. Убедительная речь его от общих фраз переходит к конкретной цели сегодняшней встречи. Том просит всех вспомнить людей, которые принимали участие в Играх. На большом экране быстро сменяются черно-белые фотографии участников Голодных Игр – разумеется, все лица принадлежат детям. Кратко пересказав всю историю развлекательных шоу прошлых режимов, Том приступает к тем, кому удалось выжить. К тем, кому всегда будет, о чем рассказать.