— «Из пьена», сынок, из плена, — ответила ему его мать, подхватив ребенка на руки, и тоже заплакала: — А вот когда твой отец вернется, сынок?
Плакали все, даже совсем чужие.
Остановился у калитки и Йошка, который как раз проходил мимо Хитвешей. С тех пор, как они вернулись с молотьбы, он ни разу еще не был в этих краях; Йошка не знал, как и под каким предлогом войти в дом девушки. И вдруг… О, благословенная счастливая случайность!
Жужика, заметив его, воскликнула:
— Входите, входите! Это мой старший брат, Андриш, вернулся.
Йошка вошел.
В это время Андриш молча сидел уже у окна на маленькой скамейке. Все смотрели на него, а он сидел невозмутимый и безразличный. Весь его вид говорил об усталости.
— Истомилось дитятко в долгом пути… — плакала мать.
— Черт бы побрал этот венгерский обычай, — проговорил солдат. — Сорок дней держали меня под замком, в карантине. Ни еды не давали, ни мало-мальски приличной одежонки. Износил даже то, что на мне было. Раньше это хоть вид имело, так они еще цвет газом вытравили. Чтобы газ, значит, вышиб паразитов. Строго по правилам. А ты, парень, кто такой?
Йошка как-то не заметил даже, что он здесь посторонний, и стоял подле девушки, как человек, вхожий в этот дом. Да он и не чувствовал себя чужим, хотя ни разу здесь не был.
— Йошка Дарабош, — ответила Жужика. — Ну, сын дядюшки Бени Дарабоша… Мы с ним работали вместе на молотилке.
Дело принимало все более щекотливый оборот, так как Жужика даже матери еще словом не обмолвилась о парне.
Жужика вся вспыхнула, смущенная присутствием стольких людей, и, с трудом подбирая слова, добавила:
— Он ведь был навальщиком, ну, а я, я полову убирала.
Все рассмеялись. Андриш, этот издалека пришедший и только ввалившийся сюда солдат, который не успел даже место под собой согреть, протянул свою черную после долгого пути руку и сказал:
— Добро пожаловать, брат.
Йошка с пылающим лицом вложил свою руку в ладонь Андриша.
6
С того дня в семействе Хитвешей началась веселая жизнь. Андриша наперебой зазывали знакомые, родственники. Каждый день он ужинал в другом месте. А какими кушаньями его потчевали! И не «чем бог послал», не какими-нибудь постными супами, картошкой да хлебом, которыми бедные матери обманывают желудки своих детей, а настоящими добрыми мясными блюдами, пирогами да и вином в придачу. Даже бедные люди и те, если уж звали в гости, старались не ударить в грязь лицом. Они готовы были все отдать Андришу, точно принося ему в жертву то, что предназначалось их несчастным, затерянным вдалеке и пропавшим без вести либо погибшим в бою сыновьям-солдатам. «Заходи, браток, — звали его и туда и сюда, — такая выпивка будет, что сначала нам придется заготовить завещание…» Днем же Андриш сидел в маленькой корчме, что против паровой мельницы Иштвана, и рассказывал о пережитом.
— В Архангельске было так холодно, что раз даже во мне замерзло съеденное жаркое из баранины, — И, перекрывая смех, с жаром объяснял: — Мы работали на железной дороге, грузили поезда. Как-то довелось нам грузить баранину — тысячи овец. Ну, кто-то отхватил себе ножку барашка, я тоже. И вот я приготовил жаркое. Эх, помню, и торопили же мы друг друга: мол, не готово ли? Снял я, значит, его с огня, смотрю: жирное-прежирное, потому как там ведь баранина не та, что у нас. Вот такой слой сала, с мою ладонь. Ну, известно, после этого жажда меня замучила; хватил я холодной воды, а температура там самое малое сорок семь градусов мороза. Ну, заболел, конечно. А доктор так и сказал: стянуло, стало быть, в моих внутренностях это сало, заморозило его. Вот… и пришлось мне четыре месяца проваляться в постели, брюшной тиф подхватил…
Все слушали его рассказ с глубокой серьезностью; впрочем, каждый из них тоже имел что порассказать о революции, о коммунизме, о «мире товарищей», а также о румынах и, наконец, о белом терроре.
Словом, что до разговоров, то они не иссякали.
Отец Андриша ходил вместе с ним, напустив на себя весьма важный вид; ему тоже нет-нет да перепадал стаканчик винца, в конце концов ведь он же отец; сын — это его гордость. Дома же пища стала, разумеется, еще более скудной: два едока, притом добрых едока — двое мужчин, и никакого заработка. Хозяйка снова помрачнела. Боже мой, думала она со страхом, не знаешь, что и предпринять. Не сегодня-завтра уйдет то немногое, что заработано на уборке, а чуть поворчишь — все, конечно, недовольны: «Ишь, — говорят, — ругается! То-то злючка!».
Правда, были еще заработанные Жужикой четыре центнера шестнадцать кило чистой пшеницы, но пользоваться ими по всякому поводу стеснялись и брали оттуда только на хлеб да на заправку. А продавать не продали из них пока ни зернышка; ведь и так, признаться, никуда не годилось, что пожирали дочкин хлеб.
— Ты, дочка, получишь поросенка, — говорил отец, — даже двух. Получишь двух самых лучших!