«Все о том же! Ведь ты хороший человек? Ведь ты никогда не забываешь о том, что ты хороший человек? И поэтому готов говорить о себе самыми безжалостными словами, чтобы в конце концов поступить так, как решил с самого начала. А потом скажешь: и так я о себе могу думать, и такими словами не прочь собственную подлость заклеймить, так почему же не поступить, как мне хочется! Да, ты пойдешь сегодня на подлость, и останешься с ней, и каждый день будешь вертеть ее перед глазами, привыкать к ней, пока не превратится она для тебя в обыкновенный поступок и перестанет быть подлостью. В твоих глазах. Вот что произойдет, и ты это знаешь, а сейчас лишь ищешь оправдания для предательства, чтобы совершить его уверенно и с чувством правоты. Тогда будет тверд твой голос и тверд твой взгляд, и походка у тебя будет тверда. А чтобы подлость не казалась мелким, корыстливым поступком, ей необходимо обоснование — гражданское, моральное, производственное, ее нужно обрамить возвышенными словами».
Наверно, это выглядело бы довольно странно, будь Тов. Ворох и В. Т. видимы. В самом деле, три человека, отличить которых можно только по одежке, довольно бурно выясняют отношения на парковой скамейке, не больно-то стесняясь в выражениях. Но со стороны все было вполне благопристойно, как и положено в нашем мире, — для разомлевших от жары прохожих на скамейке сидел один человек, вытянув ноги и уставившись на носки своих пыльных туфель. Слова моих двойников звучат только для меня. Поэтому условно будем считать, что Тов. Ворох сидит рядом на скамейке, а В. Т. прохаживается возле нас, похрустывая горячим ракушечником, которым посыпана дорожка. Ясный день, жара, теплая струйка воды из ржавой трубы, жестяной угол крыши правления нашей фабрики и я на шелушащейся, нагретой солнцем скамейке — наверно, это запомнится навсегда. И каждый раз перед совершением важного поступка неизбежно буду ощущать тепло крашеной скамейки, слышать сухой скрип ракушечника и будет торчать у меня перед глазами кусок трубы, из которого в траву стекает тощая струйка воды.
В. Т. подходит, брезгливым движением руки просит Тов. Вороха отодвинуться и садится на его место.
«Все получилось не так уж и плохо. Ты доказал, что относишься всерьез и к себе самому, и к своей работе. Да, ты не просто ходишь на службу, чтобы отбыть положенное время, ты идешь дальше. Думаешь. Творишь».
«Ну, это ты уже подзагнул!»
«Молчи. Ты творишь. И пусть кто-то другой называет это иначе. Для тебя служебные обязанности не кончаются за проходной, понял? Для тебя они настолько важны, что ты можешь потерять самообладание. Гордиться нечем, но и переживать особенно тоже ни к чему».
«Но все начинать сначала, — говорю сокрушенно. — Снова притворяться благодарным, смеяться шуточкам Бабича, терпеть издевки Гусятникова, слушать чушь Зины… И заниматься этим изо дня в день, пока не забудется, не обесценится сегодняшняя оплошность?!»
«Блажь! — прерывает В. Т. — Всем этим ты занимался до сих пор и, насколько я заметил, не очень удручался».
«Более того, — вставляет Тов. Ворох, — это было естественным твоим поведением. Ты даже радовался тому, что никто не знает, каков ты на самом деле и как далеко готов пойти. Разве нет?»
«Заткнись».
«Нет, позволь, — Тов. Ворох встает со скамейки и, хрустнув ракушечником, останавливается передо мной. — Все не так просто и не так безобидно. Ты обидел людей, искренне к тебе расположенных, людей, которые в тебя верят, которые всегда были готовы помочь тебе. Разве не Бабич рекомендовал тебя директору, разве не он взял тебя к себе в отдел? А Гусятников? Не он ли прожужжал все уши директору, чтоб тебя поставили в очередь на квартиру? Он издевается над тобой? Но разве хоть раз его издевки вышли за пределы дружеского подтрунивания? Как-то повредили тебе?»
«Что же ты предлагаешь? — усмехается В. Т. — Так всю жизнь и раскланиваться во все стороны за то, что, вишь ли, не очень жестоко над тобой шутят, да?»
«Теперь они сотрут меня в порошок», — говорю, предлагая двойникам обсудить эту вероятность.
«Ты что это, всерьез? — спрашивает Тов. Ворох. — Бабич не опустился до того, чтобы пакостить. Здороваться с тобой, возможно, и не станет, но это самое большее, на что он пойдет».
«Зачем вообще об этом думать! — В. Т. передергивает плечами. — Надежнее надо работать. А возможную пакость предусмотреть необходимо заранее. В конце концов, когда срок придет умирать, вместо тебя никто в могилу не ляжет, даже самый близкий и бескорыстный друг. Самому ложиться придется. А лучший друг останется наверху и будет, глотая слезы, бросать на тебя комья земли. Бабич безвреден. Возмущаться, потрясать кулаками, сверкать очами ныне все горазды. А бороться, даже за себя — на это способен один из тысячи. Бабич — прекраснодушный слабак. Да, он не побоится сказать правду-матку в глаза кому угодно. Но кого испугает его правда-матка? Он не прочь иногда выхватить шашку и помахать ею над головой. Но она у него опереточная. Бабич обречен. Понимаешь? Обречен. И надо помочь ему сгореть как можно быстрее».