На столе — вино, хрустальные рюмки, колбаса, банка каких-то консервов. Зина делает последние мазки — уточняет расположение рюмок, переворачивает вилки вверх зубьями, примеривается к стульям, одергивает на себе белоснежный передник. Играет роль хозяйки дома. Роль жены, соратницы, друга жизни. Интересно, насколько далеко она намерена зайти в этой игре…
— Вася! — шепчет она так жарко, как только может, и настолько приближается ко мне, что объятия и поцелуй становятся неизбежностью. — Вася, я ждала тебя!
— В лучшем ресторане города за такое обслуживание ударники и бригады могут только бороться.
— Ты любишь мускат? — спрашивает.
— Кто ж его не любит…
— Это был наш домашний неприкосновенный запас.
А Маша? А что Маша? Мы не объяснялись в любви, не клялись в верности. И потом — есть мечта и есть будни. Маша — нектар, но на одном нектаре не проживешь. Нужны хлеб, мясо, лук, картошка.
На Зине домашний халат, комнатные туфли, отороченные мехом неизвестного зверя, и передник. Стерильный, как бинт из индивидуального пакета. Концы ее волос еще влажные — видать, совсем недавно ванну принимала. Из темноты второй комнаты хищно и бесстыдно на меня уставился зеленый глаз приемника. Зина ставит пластинку. Она решила, что танго будет лучше всего. Но вы прошли с улыбкой мимо и не заметили меня… Вдыхая розы аромат. Какие чувства! Аж в нос шибает.
— Тебе нравится? — спрашивает.
— Очень.
— Да? За это надо выпить.
— Какова будет воля хозяйки… — Как же — воля хозяйки! Ее воля!
Мы выпиваем. Зина старается не отставать. Она раскраснелась, ее глазки блестят радостно и тревожно. Встаю, прохожу во вторую комнату, передвигаю иголку, а на обратном пути натыкаюсь на Зину. Она подходит вплотную. Ощущаю ее всю — грудь, живот, ноги. Прямо перед собой вижу ее пьяные глаза. Поцелуй становится неизбежностью.
— Вася, — говорит, — там в бутылке еще немного осталось…
— Ну, давай. Не пропадать же добру. И потом, я почему-то не пьянею.
— Вася, ты меня любишь?
По ее подбородку стекает янтарная капелька масла. Достаю платок и резко вытираю. В знак благодарности она подается ко мне. В темноте наталкиваюсь на ее острые коленки, натыкаюсь губами на сухие уши, а когда целую губы, то не могу отделаться от ощущения, что по ним еще течет масло из консервной банки. Невольно отмечаю малейшие Зинины недостатки, даже те, которые, возможно, до этого времени и не существовали, — выступающую ключицу, движущиеся ребра, изуродованные тесной обувью пальцы на ногах… Все это входит в сознание с неестественной резкостью. Отчаянным усилием пытаюсь представить на секунду, что рядом со мной не она, совсем не она. Пытаюсь уверить себя в том, что стоит мне только протянуть руку, чтобы ощутить мягкую волну волос, стоит внимательней присмотреться — и увижу в темноте шалую улыбку. С отчаянной настойчивостью убеждаю себя в этом.
Но все напрасно. Всего в нескольких миллиметрах от моего лица теснятся в улыбке густые высокие зубы… Зина обмякает, и в полузабытьи слышу ее невнятное бормотание о новой квартире, самостоятельности, семейном счастье. Но все это не трогает меня, словно относится к чужому мне человеку.
Потом и это исчезает. И вдруг вижу, что надо мной в лунном свете висят сухие и твердые глаза Тов. Вороха. В них нет выражения, просто глаза. Потом они начинают двоиться, их становится все больше, они заполняют комнату, закрывают окно. И будто это уже не Зинина комната, а кладовка нашей фабрики, заваленная глазами для кукол, и я проваливаюсь в ломкие картонные коробки, доверху набитые глазами, ворочаюсь в них, беспомощный, и, пронзенный тысячами бесстрастных взглядов, проваливаюсь, проваливаюсь и наконец не то засыпаю, не то умираю. Отключаюсь.
Однажды, придя утром на работу, застаю Бабича в чемоданном настроении. Все ящики его стола выдвинуты, вокруг разложены профсоюзные справочники, своды инструкций, кодексы, куколки.
— Здравствуйте, — говорю.
Бабич молчит, словно не видит и не слышит меня. Но я иного и не ожидаю. Вот уже месяц здороваюсь и прощаюсь с ним, и месяц он не замечает меня. Как будет угодно. Я буду здороваться с тобой, даже если ты ежедневно будешь бить мне морду. Я не пойду на эту провокацию. Я выше этого. Вот так. Выше твоих обид, твоей ненависти и всего прочего подобного.
— Василий Тихонович, — до смешного официально обращается ко мне Бабич, — я готов передавать дела.
— Какие дела? — спрашиваю, хотя уже знаю, в чем дело.
— Заведующего, — говорит. — Приказ уже висит. Можете пересаживаться за мой стол. Он на десять сантиметров длиннее. Мне кажется, это обстоятельство для вас небезразлично.
— Пожалуй, вы правы, — говорю этак раздумчиво, словно колеблясь. — Я пересяду за ваш стол.
— Теперь вы, Василий Тихонович, сможете разговаривать с людьми, имея большее на то основание. — На десять сантиметров.
— Да, это существенно, — говорю. — А сейчас я вас попрошу, товарищ Бабич, все сложить обратно в стол. И справочники, и кодексы, и куколки — все. Мне кажется, переселением лучше заняться после работы. Сейчас мне, да и вам, очевидно, просто некогда. Надо ценить рабочее время, товарищ Бабич.