— Ветерана игрушечного производства! — вдруг отчаянно вопит Бабич. Он оправился от шока, у него прошла обида на Гусятникова, и он обрел способность выражать свое мнение. Облегченно вздыхаю: теперь полчаса можно собираться с мыслями. — Думаете, не знаю, почему он увольняет бухгалтера! Старик оказался у него на дороге! Он не может из-за него проворачивать свои делишки! В конце концов, все упирается в бухгалтера. А Александр Александрович — честный работник, который всегда и во всем болеет за общие интересы! Они для него не пустой звук. Как для некоторых… — Бабич подозрительно оглядывает нас. — Надо сейчас же всем собраться! Немедленно! — Бабич частыми ударами ладони, как капусту, крошит окружающий воздух, а под конец делает резкий с потягом удар и вдруг смущается — Ах, да! Рабочее время…
Рабочее время для Бабича свято. Он на секунду сникает, но потом снова оживляется:
— Тогда после работы. И сегодня же надо написать письмо в газету. И в прокуратуру. Вася, в какую, по твоему мнению, газету нужно послать письмо? — вдруг обращается он ко мне.
— Не знаю, — говорю. — Не до этого сейчас. — Мне надоели его вопли. Ах-ах, как он радеет за права членов профсоюза! Как же! председатель месткома! Буха он спасает! Как бы не так! Тут еще надо разобраться. Поднял крик на всю фабрику…
— Ты что? Одобряешь? Ну, знаешь, такого от тебя не ожидал! Я всегда считал тебя современным, передовым парнем. Ну, извини! Произвол приобрел нового сторонника. Как говорится, ура! Дожили! — Бабич некоторое время сидит, уставившись куда-то сквозь стену, сквозь время и расстояния, потом впивается в чертеж.
С сожалением смотрю на его перекошенные очки, на тельняшку, старательно выставленную из-под клетчатой рубахи (когда-то он служил на флоте и до сих пор очень гордится этим), смотрю на извивающийся в смуглых пальцах школьный карандаш, напоминающий долгоносика, и примирительно так говорю:
— Не надо сейчас проектировать. Ты напроектируешь… Дети будут визжать от страха. Тебе сейчас только пещеру ужасов рисовать, людоедов, нетопырей, василисков…
— От василиска слышу!
Гусятников понимающе кивает мне.
— Бабич, — говорит он, — не надо рвать тельняшки. И пупки царапать тоже не надо. Ну зачем ты человека обижаешь? «Сторонник произвола»… Василиском обзываешь… Это же змей, из петушьего яйца высиженный… Нехорошо. Наш Вася совсем не похож на змея, и от петуха у него ничего нет… Ну что он, по-твоему, должен делать?
Глаза Бабича горят таким нестерпимым огнем, что кажется, будто очки ему только для того и нужны, чтобы предохранить окружающих от ожогов. Ну и ну! Сама непримиримость. Ух, как страшно! А ведь он не шутит, он и в самом деле затевает что-то серьезное. По-моему, он даже рад происшедшему, теперь у него появилась возможность всем доказать, что он готов лечь костьми во имя справедливости.
— Беззащитного человека в шею выгоняют с работы, а вы предаетесь благодушию! — чеканит Бабич.
— У меня вопрос, — говорит Гусятников — Какому благодушию мы предаемся, порочному?
Бабич не слушает. Белыми ноздрями жадно хватает воздух и тут же выталкивает его обратно. Кажется, вот-вот бумаги со стола разлетятся в разные стороны, как от сквозняка.
Гусятников глубоко, протяжно вздыхает, трет ладонью широкий красный лоб, на котором, как приклеенный, лежит солнечный зайчик, и негромко говорит:
— Ну, не обижайся… Ведь не выгнали еще Александра Александровича, тем более в шею. У него еще две недели в запасе. И у нас не меньше. Поговорим с директором, донесем до него мнение коллектива…
— Если бы это мнение было единым!
— А ты хочешь единого мнения? — говорю. И уже когда вырвались эти слова, понимаю, что произнес их не я, их произнес В. Т., зная наперед весь разговор.
— Да! — запальчиво отвечает Бабич.
— И ты конечно же хочешь, чтобы единое мнение совпадало с твоим? — опять произношу чужие слова. А впрочем, какие они чужие, это мои слова, просто я не всегда решаюсь их произносить.
— Да! — опять отвечает Бабич.
— Почему? Ты уверен, что твое мнение лучше других? Чем?
— Оно справедливо!
— Кто сказал? — спрашиваю.
— Я… — в его ответе уже нет былой уверенности. — И потом… оно очевидно.
— Для кого? — В. Т. наносит заключительные удары.
— Для меня! — Бабич отвечает, понимая, что отступать некуда.
— И этого достаточно, чтобы все тут же согласились с тобой, тут же бросились вслед за тобой без страха и сомнения?
Нанести последний удар мне мешает Гусятников.
— Вот видишь, Бабич, — говорит он, — тебя подвели к открытию величайшего нравственного закона: оказывается, не всем нужна общая справедливость. Оказывается, ты сам не прочь попользоваться своей маленькой, карманной справедливостью, а? Она удобна, всегда при себе, ее легко пустить в ход, а, Бабич? Признавайся!
— Словами тешитесь? — ощерился Бабич. — Нашли время!