— Так вот, что будет делать ребенок, у которого в одной руке хлебороб, а в другой шахтер? А перед ним еще ждет какого-то к себе отношения сталевар и мается с гаечным ключом машиностроитель, не представляя, куда этот ключ можно ткнуть… А?
Во мне начало что-то напрягаться, тело охватила покалывающая легкость, а уши будто заложило, — я видел, как шевелил губами Гусятников, как он ухмылялся и разводил руками, как участливо, будто обращался к безнадежно больному, говорил что-то Бабич… Я их не слышал. Волна глухой, неповоротливой злости нахлынула и затопила все мое существо.
— Так что — режешь? — спросил я каким-то чужим, неподчиняющимся голосом, непривычно тонким, непривычно громким. — Машу-растеряшу будем гнать до конца пятилетки, да?
— Ну, зачем так, — протянул Бабич. — Если хочешь, обсудим на худсовете, послушаем людей, выскажешь свои соображения… Подготовь заявку, объясни в ней суть идеи…
— Мать честная! — простонал Гусятников. — Как жить дальше, во что верить?
Гусятников мог говорить обо мне все что угодно. Для меня он обладает дипломатической неприкосновенностью. Даже если плюнет в глаза, скажу — божья роса. И это не слабость, это, скорее, сила. Железное, непоколебимое благожелательство. Дело в том, что Гусятников в моем списке людей, от которых зависит судьба набора, моя судьба, он — третий. Список возглавляет директор. За ним идет Бабич, потому что Бабич заведует художественно-конструкторским бюро. Потом Гусятников, его слово часто оказывается решающим — он всегда может сослаться на бессловесное оборудование. На последнем месте в списке стою я сам. От меня меньше всего зависит, пойдет ли мое детище, мое изобретение или нет. А почему бы действительно мои семь кукол не назвать изобретением, каким-никаким, а все-таки художественным открытием?
Есть в списке и Нонна Антоновна, и Зина, которая худо-бедно, а изготовила гипсовые образцы «великолепной семерки» — этим я надеюсь поставить худсовет перед фактом. Есть в списке и завхоз, и многие другие, с которыми я неизменно поддерживаю настолько дружеские отношения, насколько у меня хватает духу. О каждом время от времени говорю что-то хорошее, ласкающее слух и самолюбие. Это несложно. От самой неуклюжей похвалы люди глупеют прямо на глазах и с трудом сдерживаются, чтобы не погладить тебя по головке, не почесать за ухом. Обычно я не возражаю. Пусть гладят, чешут, если им хочется. Они тем самым связывают себя, им потом труднее будет напакостить мне, даже если это входит в их прямые служебные обязанности.
Четвертым в списке стоит Нагаев — наш классик. Хотя Нагаев официально не имеет к фабрике никакого отношения, но с некоторых пор, пытаясь подстелить соломку на случай неожиданного падения, директор возжелал обсуждать наш план среди местных художников. Вот, дескать, на каком уровне продукцию выпускаем — с художниками советуемся! Блажь, конечно, но директор к Нагаеву прислушивается. Почему — не знаю. Очевидно, есть какие-то неведомые мне точки соприкосновения. Но если уж на то пошло, эти точки давно перестали быть неведомыми. Наш директор тоже не прочь иногда побаловаться сочинением игрушек, а на его эскизах грамотный человек без труда увидит руку Нагаева. Плавная, толстая, жирная линия — это Нагаев.
Я воспользовался советом Бабича и написал заявку на свою семерку. Название придумал жизнеутверждающее — «Наша гордость». В нем есть нечто такое, что заставит с уважением отнестись к самой затее, в нем веяние времени, поиски своего места в жизни, серия явно имеет воспитательное значение, расширяет кругозор наших юных друзей, заставляет их полюбить мужественные и суровые профессии. А почему бы и нет?
Все это я и написал в заявке, почти дословно. Нас постоянно ругают за отсутствие современной продукции, за излишнее увлечение сказочными формами и жанрами. Впрочем, когда ругают, то называют это не увлечением, а штампом. Слово достаточно резкое и в меру оскорбительное. Дескать, и мыслите вы штампами, и живете штампами, и все вы какие-то заштампованные. И на это обстоятельство я мимоходом намекнул в своей заявке, придав ей некоторую наступательность. Мол, попробуйте отказать. «Серия найдет свое место и дома, на детской полке, ее с удовольствием примут в детских садах, школах, она позволит нашим ребятам разыгрывать интересные сцены из производственной жизни, поможет им приобщиться к большим задачам, стоящим перед обществом».
Каково?!
Бабич схватился за голову, когда прочитал. И Гусятникову дал посмотреть, тот частенько околачивается в нашем бюро — видно, ощущает в душе художественные позывы. Главный механик сел за стол, разложил мои листки и навис над ними всей массой, углубился, надо понимать. Поначалу я думал, что он будет куражиться и гоготать на все правление. Но нет. Когда Гусятников поднял голову и посмотрел на меня, его глаза были печальны, в них даже была какая-то обреченность, он тоже почувствовал, что никуда ему не деться от моих богатырей. Сомнут. Затопчут.
— Надо же — как бывает! — медленно проговорил Гусятников. — До чего жизнь богата в своих проявлениях!