В том, что отсылает нас к древнему, первозданному, и состоит сила здешних окрестностей по сравнению с другими, где подобных образов (порою — всего лишь иллюзий, но иллюзий, полных смысла) нет или где они не так заметны. Обычно это старый, изузоренный лишайником камень, похожий на шкуру или кору, панцирь земли; ставшие бесполезными стены в лесной чаще; колодцы; заросшие плющом, покинутые дома. Сегодня, когда человек дальше от первозданного, чем когда бы то ни было, такие просторы, где возведенное человеком почти неотличимо от скалы или почвы, поражают нас, навевают мечты о каком-то возвращении в прошлое, близкие сердцам многих, напуганных непривычными чертами едва различимого будущего. Для нас уже нет большой разницы между Алисканом[47] и брошенными карьерами в Сен-Реститю[48], напоминающими римский Форум. Эти колодцы и подземные каналы, может быть, прорытые во времена римского господства, а может быть — гораздо позже, не важно, приближают нас к языческим таинствам. Может быть, это всего лишь игра? Или бегство? Нам повсюду чудятся разбросанные стелы, останки храмов. Что все это значит, в чем его смысл, урок для нас сегодняшних? Мы то и дело проходим, ступаем по каким-то заповедным
Кажется, в особом мире, очерченном этими точками, мы могли бы еще на что-то решиться, чем-то рискнуть. Такие места — наши помощники. Не зря все больше и больше людей ищут их, порой даже не зная зачем. Там мы, наконец, не чувствуем себя чужими пространству. Только там мы начинаем дышать полной грудью, верить, что жизнь возможна. В каком-то смысле на нас ложится благословение этих мест, и наше существование уже не так фальшиво, как у прочих. Отсюда и странная свобода от любых сегодняшних треволнений, от множества страхов. Что ни говори, в этом есть немало преимуществ.
Безгрешность и культура: лучшее в культуре всегда хранит отсвет первоначальной безгрешности, а не противостоит ей. Дорогие нам труды человеческих рук тоже связаны с заповедными «местами», пусть они — другого порядка. Вот она единственная существующая культура — та, которая хранит и передает безгрешное, первородное. Все остальное должно называться иначе.
В нашем молчании копятся сокровища; в нашем одиночестве зреет воля его преодолеть.
Долгие, теплеющие день за днем вечера, то розовые, то оранжевые луны, и мир — голубой, невесомый, переполненный нежностью.
Переполненный ужасом.
Они и в самом деле переполнены нежностью, какой-то неожиданной добротой. Эти ночи при полной луне, скорее желтой, чем розовой или оранжевой, когда деревья, кажется, дышат под слабым ветром, — они словно бальзам. Их тепло, покой умиротворяют. Медленный, незаметный подъем золотисто-ржаного шара; дыхание листьев; кузнечики, совы, соловьи — и никаких других звуков. Так погрузимся в эту млечную воду, хотя бы на миг, пока нас отсюда не вырвали. Подремлем, поговорим в этой воздушной зыбке.
Ключевая вода мысли: слова, омывающие душу.
Нагрузка переживания на слово: она, вероятно, тем больше, чем глубже скрыта. В духе того, что Шагал говорил мне о Моцарте: чем его музыка светлее, тем ощутимее в ней смерть. Не уверен, так ли оно, но мысль по-своему верная и прекрасная. Закон противоречия: чем больше литература хочет быть чистым вдохновением, тем многословнее становится (сюрреалисты). Это, понятно, не значит, что многословие само по себе придаст ей вдохновения.
Удерживать вещи на положенных местах, и пусть смерть попусту не покушается на жизнь. Необходимость, благотворность границ (перечитывая, с абсолютно прежним восхищением, Анри Мишо).
Пусть эти пределы будут похожи на древние ограды здешних лесов и полей: старинные, человечные, наводящие на мысль не столько о препятствии, запрете, сколько о своеобразном законе и порядке, плодотворном без педантизма.
Завороженные, прозрачные вечера, и бывают минуты, когда над брызжущими веером или зонтиком струями поливалок вдруг видишь, что небо на востоке светится сквозь листья, как серебро: одного вещества с водой. Когда цвета исчезают.