Однако как же тогда создается образ? В «поэтических» выражениях типа «серебряные волосы» сопоставляются, сталкиваются два представления, два значения — «серебро» и «волосы», и в результате рождается третье, новое значение, которое, строго говоря, не столько изображает, ставит наглядно перед нами определенный предмет, сколько дает ощущение его красоты, ценности, «поэтичности». Это сформулировал еще Аристотель, заметив, что «если желаешь представить что-нибудь в прекрасном свете, следует заимствовать метафору от предмета лучшего...; если же хочешь выставить что-нибудь в дурном свете, то от худших вещей»[181]
. И, собственно, лишь в новейшее время является мысль об изобразительной роли тропов. Но что же достигается выражениями «серебряная вилочка», «перламутровые раковины», «шлюпающие устрицы»? Здесь нет такого столкновения значений: слово «серебряная» имеет в виду не некое «серебро» вообще, но материал, из которого сделана данная, эта вилочка. Это просто уточняющее определение вилочки (не оловянная, не железная, не деревянная, а именно серебряная). Но в таком случае речь здесь как будто ничем не отличается от любой формы «нехудожественной» речи. Где же источник художественности, энергия, создающая образ?По-видимому, суть дела заключается именно в индивидуализированности слова. Уже Гегель знал, что слово выражает, обозначает только общее. Это верно и по отношению к словам поэтической речи. Так, в выражении «серебряные волосы» эпитет имеет в виду «серебро вообще». Особенное значение рождается из столкновения, сопоставления слов. Это значение воплощает прежде всего субъективное представление об определенном объективном явлении. Однако слова, из сопоставления которых рождается это значение, выступают как раз в своем самом общем, неиндивидуализированном значении («серебро вообще», «волосы вообще»).
Между тем во фразе Толстого можно обнаружить совершенно иную тенденцию — стремление преодолеть обобщенность самих слов, заставить их выражать узкие, индивидуальные значения. Хорошо известно, что все представители раннего периода истории прозы отталкиваются в первую очередь от поэтической речи и декларируют полное совпадение своей речи с простой, обыденной речью разговора, письма, дневника. Так, уже Пушкин призывает писать романы «со всею свободою разговора или письма»[182]
. Однако настоящая художественная проза не только отходит от поэтической речи к речи обыденной: проза даже как бы «перешагивает» через обыденную речь, развивает и углубляет заложенные в ней возможности. Я хочу сказать, что если поэтическую речь рассматривать как отклонение от обычной речи (например, с точки зрения ее насыщенности внеязыковыми тропами), то речь прозы следует понять тоже как отклонение от обыденной речи, однако в другую, противоположную сторону.Так, если в поэтической речи слова выступают в более обобщенных значениях, чем в простом разговоре, то в прозе их значения, напротив, более индивидуальны, чем в разговоре. Изображая что-либо, прозаик стремится как можно решительнее преодолеть обобщенность слова, заставить его выражать предельно узкое, особенное значение. Отсюда и проистекает точность.
Этот вывод, как может показаться, противоречит известному суждению Толстого: «Каждое художественное слово... тем-то и отличается от нехудожественного, что вызывает бесчисленное множество мыслей, представлений и объяснений...» Но разберемся в существе дела. Толстой имеет здесь в виду фразу из рассказа его ученика: «Кум надел бабью шубенку». Эта фраза, как показывает Толстой, рисует целый мир, ею «отпечатан весь характер среды, в которой происходит действие». «Кум, в бабьей шубенке, невольно представляется вам тщедушным, узкогрудым мужиком... Бабья шубенка, валявшаяся на лавке и первая попавшаяся ему под руку, представляет вам еще и весь зимний и вечерний быт мужика...»
Все это совершенно верно; однако Толстой все-таки неточен, говоря о художественном слове. Он имеет в виду художественную деталь, изображаемую словом, мельчайшее звено сюжета, а не слово как таковое. Впрочем, мы найдем противоречие в самом этом рассуждении Толстого. «Когда я спросил, можно ли было сказать, что он надел мужскую шубу? — он (т. е. ученик) сказал: «нет, лучше бабью». И в самом деле, черта эта необыкновенна»[183]
. Действительно, все, что говорит Толстой, относится к черте, а не к самому слову. Именно черта, деталь (самый тот факт, что кум надел бабью шубенку) вызывает «бесчисленное множество мыслей, представлений и объяснений». Напротив, слова «бабья шубенка» выступают здесь в узком, однозначном смысле.