Увы, после утех он остался жив, невредим и весьма доволен "страстью", проявленной мной, а вот я грустно смотрел куда-то мимо него.
Мехмед спросил:
— Почему ты не смотришь на меня, мой мальчик? О чём ты задумался? Тебе грустно?
— Да, повелитель, — отвечал я. — Грустно потому, что вскоре мне следует расстаться с тобой. Ты вернёшься в свою столицу, а я останусь в северных землях за рекой. Как это грустно!
В моей речи звучали слова женщины из султанского гарема, когда-то ставшей для меня примером, на котором я узнавал, как выглядит страсть. "Где эта наложница теперь?" — подумалось мне.
С того дня, когда я "учился" у неё, сидя за кустами в саду, прошло уже более десяти лет. Мой возраст уже приближался к двадцати пяти годам, а тогда я был отроком.
"Где она? — думал я. — Всё ещё в гареме или подарена кому-то? А может, умерла от чумы?"
Я знал, что сестра Иоанна Сфрандзиса, погубленного мной, умерла как раз от чумы в возрасте четырнадцати с половиной лет. Я узнал об этом ещё давно от самого Мехмеда. Он оказался раздосадован этим событием, ведь сестра походила на своего брата настолько, насколько девушка может походить на юношу. Ценное качество! Поэтому я даже не удивился, когда Мехмед сообщил мне про её смерть так, словно я был виноват. Мне пришлось покаянно склонить голову и просить прощения, но не за неё, а за несчастного Иоанна — в который раз!
Сейчас я не раскаивался в своём поступке, совершённом в шестнадцать лет. Я оказал Иоанну услугу. Да и его сестре на самом деле повезло. "Жить в султанском гареме ничуть не приятно, — подумал я. — Есть ли хоть одна женщина, которая счастлива там?"
Раньше мне казалось, что та султанская "птичка", у которой я учился, любила Мехмеда, но теперь мне стало казаться наоборот. Она, наверняка, притворялась подобно мне, ведь после окончания утех грустила, как я грустил теперь.
Наверняка, эта женщина любила не Мехмеда, а другого и грустила о любимом, которого потеряла — о любимом, которого отнял у неё Мехмед, отнял неосознанно, но всё равно отнял. Наверняка, она думала, что султан, несмотря на многочисленные подарки, подарил ей куда меньше, чем отобрал. Как такого можно полюбить!?
Влюбляются лишь в того, кто дарит больше, чем забирает. Да, только так. Это позднее тот, кто влюбился, может начать сам отдавать больше, чем получает взамен, но первое время он всегда в выигрыше. А иначе все влюблялись бы в уличных воров, лесных разбойников, ростовщиков и прочих грабителей — влюблялись бы сразу же, обнаружив себя обобранными.
Конечно, каждый вор и разбойник, когда его ловят и собираются казнить, рассказывает жалостливую историю, и зачастую его становится жалко. Но заслуживает ли такой человек любви? Ведь если отпустить его, он примется за старое!
Признаюсь, временами мне становилось жалко Мехмеда, который в действительности был человеком одиноким и никем не любимым. В глубине души он так и остался нелюбимым сыном своего отца. Он так и остался несчастным отроком, которому все говорят "ты глуп, уродлив". Мне казалось, что даже тот греческий наставник, который растлил Мехмеда, не любил своего ученика. Наставник просто увидел мальчика, которого никто не любит, и решил воспользоваться этим, и надеялся обрести значительную власть, когда мальчик станет султаном. Ах, как, наверное, раздосадован оказался тот грек, когда ощутил шёлковый шнурок на своей шее!
Да, временами мне становилось жалко Мехмеда, но лишь до той минуты, пока он не начинал отбирать у меня то, что мне дорого. Когда он поступал так, я мог его только ненавидеть. Только ненавидеть!
* * *
Следующий день тоже принёс мне огорчения. Я лишний раз убедился, что стратег из меня плохой, и что каждая моя затея обязательно имеет серьёзный изъян, мешающий её исполнению — ещё недавно я надеялся переплыть Дунай, чтобы оказаться в лагере своего брата, и вот увидел, чем всё могло бы для меня кончиться.
Если в первую ночь мне ещё имело смысл попробовать переплыть, то теперь всякая попытка привела бы только к смерти. Даже держась за коня, я утонул бы — стрелы румынских лучников не дали бы мне приблизиться к румынскому берегу настолько, чтобы кто-то успел расслышать мой крик на родном языке: "Не стреляйте. Я вам не враг".
Это стало ясно, поскольку у меня перед глазами был пример турецких конников, тщетно пытавшихся переправиться. Я содрогался, представляя себя на их месте. Впрочем, турецкая пехота, сидевшая в лодках, тоже переправиться не смогла, и я понял, что даже если б раздобыл лодку и подплыл к родному берегу в ней, прикрывшись щитом, всё равно лишился бы жизни.
В тот день, когда меня посетили эти невесёлые мысли, турецкое войско попробовало преодолеть реку в первый раз.
Началось всё с того, что утром мелкие суда султанского флота, сумевшие-таки миновать крепость Килию и прорваться в Дунай, наконец, достигли нашего лагеря, а Мехмед только и ждал их, поэтому, едва они — числом чуть более ста — прибыли, тут же приказал готовиться к переправе.