Сестра заняла стол в лоджии и неиспользуемый уголок в коридоре между нашими спальнями. И еще она постепенно стала занимать мою спальню, я видела это каждый раз, когда приезжала домой из колледжа на каникулы. Я поднималась по лестнице в комнату, и постельное белье на кровати всегда было подозрительно смято, на кресле – разная одежда в беспорядке, на письменном столе – косметика, явно не моя. Думаю, ей нравилось, что моя комната похожа на монашескую келью; к своей она относилась скорее как к очень большому и хорошо освещенному шкафу, с грудами одежды на полу и на вешалках, и на ярко-синем шезлонге. Иногда, приезжая домой, я спала в ее кровати. Я не была против – мне никогда особо не нравилась моя комната, в которой маленькими мы жили вместе, но которую я унаследовала, когда мы выросли, – и теперь я бывала здесь так редко, что по большей части было неважно, где бросить свою сумку. Часть меня в глубине души любила находиться в теплом и эклектично-бардачном пространстве, которое Морайя создавала, пока меня не было дома, пусть мне и приходилось перешагивать горы топиков из
Многие из этих вещей были подержанными. Я так много пропустила. Я была далеко, я была окружена своей собственной жизнью: колледжем, потом окончанием учебы, потом поиском работы и квартиры, и бойфренда, а потом еще одной квартиры, уже без бойфренда, и все еще на той же самой работе. Новости о Морайе поступали хаотично, обычно через маму, обрывками в наших многочисленных телефонных разговорах. Сама Морайя не открывала своих чувств, иногда она отвечала на мои
Ты взрослеешь и думаешь, что тот, кто любит тебя, должен автоматически знать, как заботиться о тебе, и наоборот. Что любить – это понимать, а понимать – это точно знать, как действовать. Но столько теряется между людьми! Мы ведь даже не знаем, как большую часть времени позаботиться о самих себе, так можно ли ожидать, что это легко сделать для других? Я считала, что, если бы по-настоящему любила Морайю, именно так, как любила, я смогла бы помочь ей. Смогла бы дать ей именно то, что нужно, даже если она сама еще этого не осознавала: анализ, ясность, план действий. Я смогла бы отмотать нить обратно, к тому моменту, когда она запуталась, к мгновению, когда она впервые погрузилась в эту печаль, и помочь ей распутать ее. Это то, в чем я преуспела; это все, что я умела делать.
В худшие времена я была так разочарована – и сама собой, и родителями, и ею. Я, конечно, знала ответ: мы были разными людьми, с разной клеточной структурой. Я никогда не понимала, почему она не могла с этим справиться. Почему не могла просто открыть свой ноутбук, сдать выпускные экзамены, поставить ноги на пол и выйти из комнаты? Почему эти обычные действия не могли спасти ее так, как они спасали меня, снова и снова, от моей тревожности и от моих страхов, и от моей печали?
Я расстраивалась, когда мы говорили о Морайе как о какой-то проблеме, которую нужно решить, и потому что именно я разрушала эту утопию.
Я расстраивалась из-за язвительных замечаний, которые она отпускала, когда я возвращалась домой, – про то, что моя кофта смешная, про то, как я делаю тост с авокадо – не по стандарту, – и потому что было невозможно отделить мои обычные сестринские чувства к ней от моих чувств по поводу того, что чувствует она. Я расстраивалась, когда наши родители вели, словно она сделана из драгоценного хрусталя, и занимали ее сторону, так было проще, чем позволить ей сорваться. Я расстраивалась, потому что я знала, что она была бы выносливей, если бы мы просто позволили ей быть такой.
Я расстраивалась оттого, что сама была расстроена! И мое расстройство – а на самом деле просто беспомощность в самом неприглядном виде – прорывалось наружу как грубость, как резкость, как стук кружкой по столу и хмурая ухмылка сквозь зубы. Оно заставляло меня закатывать скандалы по самым ничтожным поводам, на которые я могла бы просто не обращать внимания, и бормотать недобрые слова о человеке, которого я любила больше всего на свете, наполовину надеясь, что она их слышит. Оно заставляло меня испытывать желание вышвырнуть Морайю из убежища ее мозга и взять контроль в свои руки, потому что, конечно же, я и только я, а не кто-либо еще в этом мире (включая саму Морайю), могла ее спасти.
«Мне нужно, чтобы ты была моей сестрой, – сказала она мне однажды у меня в гостях в Нью-Йорке, когда я пыталась дать ей совет или прописать курс действий, или делала совсем не то, что должна была делать, ведь нужно было просто ее выслушать. – Не учителем и не психотерапевтом».
Я заткнулась, и мы закончили завтрак в неловкой тишине.