В испещренной границами и уставленной таможенниками Европе мечущийся Рембо кажется вопиющей аномалией, символом вызова, брошенного любой организованной социальной жизни. Он живет в обществе, но пытается быть свободным от него, не связывает себя даже фактом присутствия, пребывания на одном, неважно каком месте.
Судя по всему, юный вундеркинд был дьявольски честолюбив, пытаясь стихами пробиться к славе, попасть в Париж. В отроческом возрасте он посылает наследному принцу написанную гекзаметром оду, посвященную его причастию, и даже получает благоприятный ответ от наставника инфанта. Но поэт нуждался не в частных поздравлениях, а в широком признании, еще – в средствах, необходимых для поездки в Париж, которые не хотел получать от матери. Как известно, эти деньги он получил от Верлена, покоренного его поэмами. Впрочем, признание Верленом и ограничилось…
Рембо – Банвилю
Я люблю всех поэтов, всех парнасцев, потому что поэт – это парнасец, влюбленный в идеальную красоту. Я простодушно люблю в вас потомка Ронсара, брата наших учителей, подлинного романтика и поэта.
Я буду парнасцем. Я клянусь, Дорогой Учитель, всегда обожать двух богинь: Музу и Свободу.
О, клятвы юности, сколь вы прекрасны! Сколь невыполнимы!..
Возможно, злоключения юного Рембо – реакция на отверженность неординарного и тщеславного юноши. Он жил и творил, но его как бы не было… Ему навсегда запомнились чердаки, на которых довелось ночевать после изгнания из дома Матильды Моте. Несмотря на самоотверженные попытки Поля Верлена приобщить даровитого юношу к парижской богеме, богема эта восприняла его стихи вызовом поэзии, а его манеры – верхом непристойности и нахальства. «Храм муз остался для него закрыт». Явившись в Париж покорить литературу, Рембо своими стихами и выходками восстановил ее против себя. Кстати, у его книг оказалась подобная судьба. Фаустовская по мощи замысла рукопись «Вдохновенной охоты» навсегда исчезнет, будучи оставленной в доме жены П. Верлена. «Пребывание в аду» с его необыкновенной пугающей метафорикой, просодическими дерзновениями, великолепной фрагментарностью и богатством ассоциаций – лежало нераспроданным.
Есть все основания полагать, что «уход» Рембо – его ответ презревшему Миру, так сказать, «хлопок дверью», акт отверженности, непризнания, отчаяния. В период скитаний поэт напишет: «Я растянулся во весь рост в грязи, я иссушил всего себя в атмосфере преступления». Вполне возможно, Рембо, как позже А. Блок, столкнувшись с тяготами жизни, просто перестал слышать «голос бытия», «небесные звуки»…
Но уходу предшествовали декларации – отказа от традиций, новой поэтики, права поэта на обновление эстетики, «ясновидения», наконец. Летом 1871-го Рембо посылает Банвилю уже не признание в любви, но непочтительные куплеты «Что говорят поэту о цветах», в которых подвергает осмеянию поэтическую традицию и провозглашает принцип свободы вдохновения и огненности поэзии:
Он не стал романтиком, как не стал парнасцем и обожателем. Он стал небожителем из Аида…
Вундеркинд, рано обнаруживший необыкновенную зрелость ума (чудовище одаренности, скажет Б. Пастернак), он уже в школьные годы эпатировал окружающих презрением к общепринятому, будь-то античность, классика или Парнас. Корнель и Расин? – Безнадежно устарели. – Гюго? – Смешон. – Парнасцы? – Отвратительны. Это была не просто эксцентрическая смелость, это были первые признаки мессианства, прелюдия к Новому Искусству, которое призван создать – Он. (Может быть, презрение гениальности к общепринятому и есть выражение того божественного «струения», когда поэт ощущает себя только вместилищем Слова.)