– Я в вашей компании боком, – просто сказал он. – Тина привела. А с ней мы как раз на ипподроме познакомились, они что-то снимали, я оказался полезен. Вдруг. А почему привела – не знаю. Она экстравагантная девушка… Потом вот оказалось – соседи… А почему хожу в вашу компанию – нравится. Вы люди интеллигентные, спасибо, что не гоните. Слушаю фамилии незнакомые, слова. Потом в энциклопедии смотрю, в словарях. Но многого нет, особенно что Катя говорит.
Маша засмеялась. Во-первых, это было правдой, во-вторых, она почувствовала Регину, да и себя немного отомщенными – значит, не только она горазда на «антропологические эксперименты», как это Катя когда-то назвала. Да, но в результате жертвой эксперимента стала-то она. Так, опять. Не думать.
– Вы немного не такая, как они, – сказал Аникеев.
– Не надо покупать меня грубой лестью, мои друзья лучше меня, – поспешно сказала Маша.
– А я и не сказал, что вы лучше, я сказал – не такая. Просто другая.
И что теперь: кокетничать, поставить локоток на стол, подпереть ладошкой подбородок и, глядя из-под полуприкрытых век, спросить: «И чем же это, а?» Полуприкрытые веки опять разбудили неприятное воспоминание об отце Антонии, и Маша вдруг спросила:
– А вы в Бога верите?
Аникеев смешался, как после вопроса о том, любит ли он ее. Почему же ей так нравится его смущать? Месть, очевидно же – за собственное унижение.
– Верую, – сказал тем временем Аникеев.
А это уже что-то из «Преступления и наказания»: «И-и в воскресение Лазаря веруете?» Она невольно хмыкнула.
– По-вашему, смешно? – спросил Аникеев.
– Нет, что вы, совсем… Подождите-ка! – неожиданная мысль пришла ей в голову: – Но ведь аборт – грех?
– Грех, – помедлив, неохотно подтвердил Аникеев.
– А как же вы…. Или грех, значит, будет на мне, что я его делаю, а вы и ни при чем?
– Маша!.. – протестующее начал Аникеев, но Маша вдруг почувствовала, что в горле у нее огромный ком, который не дает дышать. Она глотнула воздух, всхлипнула, еще раз глотнула, пытаясь затолкать ком обратно, но не выдержала и зарыдала, растирая слезы ладонью.
Она не плакала, когда умерла мама, а после – совсем немного, она не плакала после своего грехопадения и у отца Антония, она много когда не плакала, и консерваторский всплеск не в счет, но этот рыхлый и бесхребетный Аникеев удивительным образом выводил ее из себя, из привычного состояния, провоцировал на слабость, на безобразную, распущенную демонстрацию всех эмоций.
– Удовольствия, да? Все удовольствия получили – и в кусты?! – сквозь слезы, с трудом выговаривая слова, закричала она, с ужасом не узнавая саму себя. Но потом слова полились из нее, как слезы. Испытывая какое-то мучительное, почти восторженное удовлетворение, она закричала о том, что ее жизнь теперь сломана – и поверила, что сломана, сломана окончательно; и еще о том, что если Бог есть, то Аникееву, фигушки, не удастся отвертеться, потому что и она читала, что лучше б жернов повесили на шею тому, через кого приходят соблазны, и не видит ли случайно ее верующий друг – так и сказала, и даже мысленно отметила, продолжая кричать, что ей нравится эта формулировка – так вот, не видит ли ее верующий друг здесь каких-то параллелей; и даже что Бог все видит, прокричала, удержавшись разве от перста, указующего на небо.
Крича, она освобождалась от больного и мучающего кома, который, оказывается, жил в ней все это время. Но не только это. Крича, она впервые осознавала свою женскую власть. Она никогда не будет своей молчаливой и выдержанной мамой. Она ни из-за кого не будет страдать. Пусть страдают из-за нее. Вот так, вот так!..
Аникеев, конечно, не понимал, что происходило в ее душе, а просто терпеливо слушал, и только сунул свой носовой платок, когда слез и соплей стало слишком много и ладонь уже не помогала. Но и Маша не знала, что, воспитанный деспотичной и истеричной мамашей, он довольно повидал самых разных проявлений женских эмоций и относился к ним спокойно.
Но что самое обидное: прокричавшись и проплакавшись, Маша так и не захотела затихнуть на его плече, как это случилось бы в любом фильме и даже романе. Она его все равно не любила. Это им обоим было понятно, но теперь, кажется, уже и не важно.
– Маша, не делайте аборт, пожалуйста, – сказал Аникеев, когда Маша немного успокоилась. – Не хотите замуж – не выходите, я все равно буду вам помогать. Только не убивайте его, пожалуйста.
– Почему это «его», – неохотно отозвалась Маша, теребя мокрый платок и не глядя на Аникеева. Ей было стыдно. – Может, ее.
– Его – я имею в виду ребенка. Может, это и девочка, конечно, – согласился Аникеев.
Закорючка могла стать мальчиком или девочкой. Она могла носить банты или штаны с лямками, пойти в детсад. Маша могла научить его или ее читать, а в школе он или она получали бы одни «пятерки», потому что у них в роду было бы уже пять поколений женщин с высшим образованием. Для того чтобы это все понять, надо было просто проплакаться и наорать на Аникеева.