Б.А.:
Жена литературоведа, сама литературовед… Володя еще Грином занимался, очень хорошо, и полезно, и благородно, а Ляля – потому они и были богаты, – Ляля переводила неустанно, переводила для переизданий “И один в поле воин” с украинского, книга была нарасхват, я никогда не читала. Про шпионов, что ли? Один был, который побеждал всех. Потом, как только издания все прекратились, дачу пришлось продать, квартиру разделить. Ты помнишь, как мы хоронили бедную Лялю, мне трудно было говорить, но все сказали, что надо говорить, все это очень тяжело, но такова жизнь.Хрустальная слеза
Б.А.:
Нечаянно вспомнила Завадского. …Так по жизни я с ним не встречалась, а меня пригласили, когда уже я была весьма так приглашаема. Пригласили выступать после спектакля в театре Моссовета в гостиной. Ну, собралась изящная актерская публика, Завадский Юрий Александрович был и Любовь Орлова, и такой был чуть пригашенный свет в гостиной. Ну, конечно, я ее знала, как артистку знаменитую, в этом пригашенном свете она мне показалась очень нежной, очень красивой.Я читала стихи и прозу о Пастернаке, ну это точно, остальное может быть, я не помню. И Юрий Александрович, он так внимательно очень слушал стоя, облокотясь о рояль, и у него одна слеза из глаза, такая хрустальная слеза. В слезе этой отражался какой-то свет, и так она осторожно выкатилась, прокатилась вдоль лица, и упала, и разбилась. И я запомнила это. Собственно, это все, больше я ничего рассказать о нем не могу.
Б.М.:
Один раз я был у него дома, он жил прямо над квартирой моего отца. В связи с работой над спектаклем “Аплодисменты” он пригласил меня к себе домой для каких-то переговоров.Квартира Завадского произвела очень странное впечатление. Он когда-то жил с Улановой, очень короткое время. И, похоже, после ее ухода там не делался ремонт, все было грязное и закопченное. Над столом висел грязный абажур, и на нем были вырезаны такие маленькие балеринки: черные такие силуэтики, и, в общем, он не трогал ничего после того, как она ушла, ни к чему не прикасался. Может быть, за этим стояла память о счастливом времени, проведенном с Улановой… Но на меня это произвело тягостное впечатление.
Завадский вместе с Ириной Анисимовой-Вульф был режиссером спектакля по пьесе Александра Штейна “Аплодисменты” в 1970 году в театре Моссовета. Я с ним много времени проводил, на репетициях сидел рядом.
У Юрия Александровича всегда в руках было штук пять-шесть остро отточенных карандашей. Он постоянно перебирал их в руках, иногда острием нанося какие-то неуловимые кроки в открытом блокноте, лежавшем у него на коленях.
В какой-то момент мне нужно было что-то объяснить завпосту, и я попросил у Юрия Александровича карандаш. Он с изумлением на меня взглянул и после некоторого раздумья двумя пальцами протянул мне его. Нарисовав необходимую схему, я отдал карандаш Завадскому. Через какое-то время помощница режиссера шепотом сказала мне: “Никогда не просите карандаш у Завадского, он этого не любит…”
Мне вдруг вспомнилась Фаина Георгиевна Раневская – она называла Завадского “Наша Гертруда” (Герой Социалистического Труда!).
Б.А.:
Ты вспомнил Уланову, и я тоже ее помню хорошо. Как мы, собственно, познакомились, я не знаю, но мне уже была присуща некоторая то ли известность, то ли добрая наслышка среди какого-то круга людей.Я тогда была очень тоненькая, очень худенькая. И она сказала мне – она слышала, как я читаю: “Вы мне напоминаете Веру Федоровну Комиссаржевскую”. И подарила мне фотографию Комиссаржевской с ее автографом. Где она, никто не знает.
“Я на мир взираю из-под столика”
Б.А.:
Я опять Глазкова вспоминала. Изумительный, замечательный… Как он жил в таком одиночестве? Ты про Александра Иванова помнишь, когда он неудачно пародию написал, ранил бедного Глазкова?Б.М.:
Глазкова я хорошо помню по Дому литераторов. Ты же тогда часто выступала на сцене Большого зала и в общих концертах иногда. И Глазков там выступал не раз. Я всегда ждал его выступлений, мне очень нравились его стихи. Но вид у него был очень странный. Мощная фигура не умещалась в кургузый пиджачок, а брюки всегда были слишком короткие. Видно было, что на нем грубые мальчуковые ботинки со шнуровкой. Он был человек наивный.Я помню эту пародию на него Саши Иванова. В конце ее по ходу примитивной рифмовки получалось, что его стихи “говно”. Помню, как изумился Глазков, а потом страшно обиделся. Видимо, он искренне не предполагал, что можно так отнестись к его стихам.
Б.А.:
Но были люди, которые его ценили и понимали. Я, например, с давних пор. Вот у него такая хихимора была. Она так и называлась “хихимора”. Это волшебная вещь, загадочная, казалось, признаки высокого дара, одинокого, ни с чем не схожего, ни с чем не сравнимого.