Я мутант. Ноги у меня пока еще прежние, человеческие, я могу перемещаться по камере. Но древесность во мне нарастает, и это означает, что если я остановлюсь, то начну укореняться в полу. Я стараюсь все время двигаться, чтобы задержать это врастание. Надеяться мне не на что.
Но я не хочу спешить. Корни – это окончательная обреченность на жизнь в тюрьме.
Обреченность. Вчера я слышал выстрелы – тупые, тяжелые звуки больших орудий. Гул человеческих групп, выстрелы, тюковые звуки падающих тел, шумовую неразбериху. Я не знал, кто они – те, кого расстреливали: защитники людей или птиц, лис или поэтических книг, которые уничтожает город? Они выступали за свободу любви к земным существам? Свободу чтения? Свободу убеждений?
Я понимаю, это слишком самонадеянно, но может быть, их отчаянная демонстрация была в защиту свободы вообще – безо всяких дополнений, грамматических и реальных? В защиту невозможного? Абсолютного? Вот где подлинное безумие, по сравнению с которым моя древесность – неизбежность, не требующая от меня ни особого понимания, ни особой смелости. А бунт – это бунт. Если бы мог, я выпрыгнул бы из окна и перелез через внешнюю стену, чтобы присоединиться к ним – живым или мертвым.
Стена, стена, окружавшая башню, в которой я заточен, мешала мне видеть правду. Я знал, что за нею таким барьером служит слезоточивый газ. Выпростав ветку из рукава, раскачивая распустившиеся листья перед затянутым решеткой окном, я поддерживал невидимых протестующих, пока не стихли выстрелы. К воздуху подмешивался дым отечества. Я захлопнул окно и повалился на пол, забывшись прерывистым сном – в ожидании высокопоставленных шестерок. Мне не придется еще раз отказываться от работы на них. Мне вообще не потребуется ничего говорить. Это будет просто. Кажется, моя глотка тоже деревенеет. Под воротником нежные листья. Скоро черепная коробка прорвется ветками. И по мне поползут жучки. Настоящие – а не те, которые они устанавливают повсюду.
Социальная реклама
1. Дарт
День почти прошел, но наш голубь еще не вернулся. Я нервничал, стараясь скрыть это от Инги. Пока она осматривала дом в поисках полезных для нас вещей, я решил сварить чечевицу. Отварная чечевица с каплей оливкового масла и травами – прекрасное, сытное блюдо.
Я должен кормить Ингу. Я чувствую себя ответственным за ее здоровье и жизнь. Мы должны быть в форме и начеку. Я понимал, что в деревне нам не удастся задержаться надолго (я чувствовал, что везде – в городе и области – идут обыски и облавы). Это – временная передышка, плацдарм для первой попытки проникнуть к Метафизику, которая, скорее всего, окажется неудачной, – а потом надо будет уходить в леса и готовить там новую попытку. Я бы спрятал Ингу в лесу уже сейчас, я так боюсь за нее. Я отправлюсь на вылазку один. Но мы должны дождаться нашего связного, какой бы эфемерной ни казалась надежда.
Под окном пробежала собака.
В наступивших сумерках она теплилась, почти светилась. Молочно-белая, лохматая, худая, с черной подпалиной на боку. Она казалась спокойной – значит, нас приняла, а других приезжих здесь пока что нет. Инга выглянула в окно: «Дарт, давай ее покормим, а? Может быть, здесь есть тушенка?»
Собака остановилась, подошла к крыльцу (лапы по деревянному полу веранды стук-стук), деликатно поскреблась в дверь, что-то пробормотала. Действительно, издаваемые ею звуки не были ни сдержанным рычаньем, ни тихим скулежом, а напоминали несколько слов, сказанных неразборчиво сиплым голосом пожилого человека. Может быть, она имитировала голос хозяина – но где он сейчас? Я впустил собаку, она встряхнулась на коврике и, как воспитанный гость, несколько раз провела подушечкой каждой лапы по ворсистой поверхности. Мы удивленно переглянулись.
На кухне она тоже вела себя воспитанно. Села у стула и ждала, пока я вскрою банку консервным ножом, а Инга найдет для нее удобную миску. Ела она аккуратно, не жадничая, но и не мешкая. Закончив, признательно посмотрела на Ингу (не на меня). Прошла в комнату, мы – за ней.
На подоконнике сидел наш голубь. Взъерошенный. Лапка обернута клочком бумаги. Бросились к нему. Инга дрожащими руками сняла записку. Я смотрел через плечо. Почерк Метафизика изменился. Записка выглядела телеграммой:
Инга заплакала и поцеловала записку. Голубь перетаптывался на окне. Я сбегал на кухню и нашел для него пшена.
Никакой ревности я не чувствовал. Никакой боли. Только ускорение. Работы мозга, бега крови, движения всех своих сил. Во мне разгонялась готовность действовать. Я бы сделал что угодно, чтобы ей стало легче.
– Я сейчас все придумаю. Не плачь. Я же тебе говорил, они обманули всех. Это были фейковые похороны. Слава космосу, он жив.
Она улыбнулась сквозь слезы:
– Космос любит нас.