Уже смеркалось. Глухарь, едва взгромоздившись на круглую кедру, высадил Федю и тут же, захлопав крыльями, взмыл над поселком и улетел восвояси. А Федя высидел в шарообразной кедре ночь. Выдалась она нелегкой и тревожной. Слышал, как лают собаки, как лай, только начавшись в одной точке одиночно, тут же подхватывался в других местах и как особенно тоскливо, с подвывом, лаяли на нижнем конце. С натянутой ветром хмари луна была мутная, но окрестность просматривалась, и Федя надеялся, что, может, выйдет вечером Анфиса, хлопнет дверью, и даже перебрался поближе – совсем на край, на высокую пихту.
Федя прежде не особо думал о семье, и хотя и прикрывался ею, оправдывая свой соболиный нарыск, на самом деле лишь себя тешил, и когда накатывала тоска по близким, то была она и настоящей, и сердечной, да только он скроил себя так, что погоды она не делала. И сидели в нем и грусть по жене и сыну, и сочувствие, и нехватка близости, но мешала низовая хватка, которую он сам в себе выбрал и с такой силой развил. В ней он возрос, ею и занимался, а любовь не догрел, и она осталась в зачатках, а когда настигала, то он с непривычки терялся, переживал неуклюже и впадал в топорное даже умиление. Эх, если б люди, живущие выгодой, шли до конца, то понимали бы, насколь выгода душевная ценнее физической.
Дом стоял задней стенкой к лесу, крыльцом к стайке. Густые шарообразные кедры росли по краю и неузнаваемо отличались от своих струнно вытянутых таежных собратьев. Они росли и на самом участке, обозначенном забором, который деревья не признавали. Они темно зеленели, кроме одной засохлой елки, у которой Федор привязывал собак. Летом, спасаясь от комаров, они разрыли корни, и ель пожелтела. Сейчас, правда, все было под снегом.
Еще потемну надо было занять обзористую позицию, потому что Анфиса ходила первым делом в стайку, а потом кормить Азарта с Бойкой, которые сидели привязанными внизу огорода ближе к Енисею – как раз у той сухой елки. Цепь Азарта была надета кольцом на длинную толстую проволоку, закрепленную меж деревом и домом. Скользя по проволоке, кольцо позволяло Азарту бегать вдоль проволоки, и ту отшлифовало в зеркало. Кольцо ехало с самолетным скользящим свистом, и гулко отдавалось в сруб – проволока была и сама натянута, да и вес строя добавлял.
Собаки сидели по местам, так же взвизгивало кольцо по проволоке и словно напоминало о том, как надежно все Федором сделано. И Анфиса тоже была частью этой хозяйственности, крепко выполняя наказ – собак не спускать. О чем говорил и снег – следов не было.
Собак он строго-настрого запрещал отпускать с привязок – забор не спасет и прорваться с участка в поселок засидевшаяся псарня умудрится любыми путями. А там собачьи свадьбы – кобеля задерут, да и мало ли куда залезут четвероногие, в ограду, в стайку к курицам – пристрелят пса и не узнаешь. А уж к Рождеству наметет такие надувы, что скроет забор с головой – беги куда хочешь и кто хочешь. Сейчас до надувов не дошло, а забор Федор сделал высоким и плотным, так что чужих собак во дворе не было.
На рассвете Федя аккуратно пробрался до ближней к дому кедрушки, спустился и, пробежав по двору, забрался на сосну, росшую напротив веранды, где сидел в развилке рядом со скворечником, который сам и сделал. Эх, как бы сейчас пригодился леток пошире, но он об этом не думал: у него только она мысль помещалась в голове: увидеть Анфису и сына. Так хотелось, что он не думал ни о том, как выбираться, ни что вообще будет дальше. Так бывает: кажется, увидишь дорогого человека, и так озариться в мире, что все само решится.
С сосны, посаженной еще Федоровым отцом, дедом Евстафием, отлично просматривался и весь двор, и его собственный след: со стороны леса он шел по целичку, дальше было утоптано, а перед сосной след снова выбирался на чистый снег, пересекая след кошки. Анфиса точно не приметит, а Дей выйдет, угруженный ранцем, и сразу к воротам.
Хлопнула дверь из избы в сени, раздались напряженные трудовые шаги: так ступают, когда несут что-то. Отворилась дверь, пнутая ногой и, скрипя калошками, вышла Анфиса в фуфайке и платке и с собачьим тазом. «Два раза кормит, как просил, заботится», – проехало в голове. Федя увидел Анфису только сбоку и, особо не разглядев, заметил что-то белое на левой руке. Это был гипс – несколько дней назад она упала и у нее треснула кость возле запястья. Таз одним бортиком лежал на забинтованном гипсе, уже измызганном, потемневшем в бесконечных хозяйственных заботах. Анфиса повернулась спиной и пошла вдоль дома в сторону невидной собачьей елки. Федя отлично слышал и скрип валенок, и отчаянно взлаявших собак, почуявших кормежку, и их топоток, скользящий звук кольца по проволоке и ее гулкую отдачу в и́збу. «Да несу, несу! – говорила Анфиса собакам. – А ты-то! Ты-то извертелася! Ой лиса-лисунья! А ты-то! Ты-то!»