Когда Деюшка пил молоко из Анфисиной груди, Федя смотрел завороженно. Деюшка так старательно сосал молочко, что его головенка с белыми волосиками покрывалась нежнейшим бисерным потом. Глаза Деюшки были открыты и смотрели на грудь мамы, но чувствовали рядом и отца. И ручка нащупывала папу, не глядя, и отодвигала, чтоб не мешал, не отвлекал. Отец, наоборот, хотел участвовать в таинственной передаче силы, и было обидно, что гонят… Но Деюшка не всегда его прогонял, а иногда, наоборот, затевал игру. Попьет-попьет, а потом резко оставит сосок, тот резиново сыграет, выбросив мутно-белую каплю на детскую губку, а Деюшка повернется, перекатится на спинку и смотрит на Федора. Смотрит почти проказливо и пристально. А потом вдруг снова перекатится, на бочок ляжет и снова за сосок. И сосет, смотрит распахнутыми глазками перед собой, и торчат реснички, а сосок большой, набухший, а ротик приоткрыт, и видно, как работает, старается язычок. А малыш попьет-попьет, и вдруг снова откатится и смотрит на папу в упор. Внимательно-внимательно, будто проверяет, стоит ли отец всего происходящего, туда ли попал малыш, и кажется, вот-вот улыбнется… и снова кувырк – и за сосок. И опять в приоткрытом ротике старается язычок, добывает спасительное молочко, закачивает жизнь. А Деюшка снова откатится и смотрит на Федора. Эти глаза и теперь смотрели на папу в упор.
Однажды Федор рыбачил под осень окуней на яме. Окуня́ были здоровенные, а главное, в отличие от остальной рыбы брали не всякий час, а утром или ближе к вечеру, и азартно было угадать в клев, да и собакам на корм рыба всегда в приварок. Рыбачил Федор с лодки – под скалами в яме с черной водой, по которой плавали желтые листвяжные иглы. Часа два протаскал он окуней, и когда в очередной раз кинул спиннинг совсем недалеко от лодки, вдруг взял здоровенный тайменюга. Год спустя история повторилась: ловил щук на яме, и тоже под конец выворотил тайменя. Понятно, что холодеет вода к зиме, и таймень бросает пороги, начинает широко ходить и шариться по ямам. Но Федор объяснил и так: таскание окушариков, вся эта возня, рыбья толчея, плеск, странно и быстро исчезающие окушки на водяном небосклоне – все это привлекло рыбину, которая какое-то время медленно приближалась, ходила кругами по водяной толще, мощно и медленно изгибаясь на поворотах.
И когда сгустились события вокруг родового дома и вблизи кладбища, где когда-то похоронили отслужившую оболочку деда Евстафия, то душа деда спустилась спирально и начала медленно и плавно кружить у родного порога.
Отцу подумалось, что, подобно кедру, в грозу расщепился он на пять сыновей. Что каждая щепа – это часть его, одна какая-то сторона, а был он на все руки хозяином: и корабел, и пахарь, и охотник, и семьянин и молитвенник. Пять пальцев, пять кедров, сожмешь в кулак – кусок камня, смолистый узел-сук. И если мизинец не в отцову щепу ушел, то чей это недогляд?
Так странно пошло это утро, что мысли и о пережитом, и о происходящем никому не принадлежали и тоже вились в сгустившемся этом месте, ходили, изгибаясь, поводя хвостами, появляясь из леса с стороны кладбища, медленно сквозя меж пихтовых и кедровых стволов, и прошивая души Евстафия, Феди и Деюшки.
– Разлил себя по пяти четвертям-бутылям… На младшую не хватило… Вот и не до́лил… – сказала длинная краснохвостая мысль с лиловой спиной и темным крапом по сталистому боку.
– Так и пошло. А Федор Деюшке еще больше не до́лил, – вильнула хвостом еще одна, тихая, с оловянной чешуей.
– До́лил – не до́лил. Так говорите, будто свое вообще не в счет, – почти обиженно сказала небольшая толстая рыбинка с полосками и капризным ротиком.
– Да тут важней – не свое-чужое, а Божье, ли бесово. Сильный Божье отстоит, а слабый отложит, – сказала оловянная.
– Ой, дефьки, давайте не надо: «сильный-слабый»… – отмахнулась плавником полосатая.
– Ну отчего же… – негромко сказала серебристая мысль с плавниками, дымчатыми, как вода в горной речке. Она тоже выплыла из леса со стороны кладбища, гибко и очень плавно овиливая стволы пихт и кедров. На их ветках висели ржавые цепи от бензопил, которыми пилили землю, когда хоронили зимой, и серебристая мысль проплыла сквозь такую цепь, и та тихо звякнула. А серебристая продолжила:
– Вот говорят: «Ну что с него взять – слабак-человек, не может противиться…» А посмотреть, оно у всех: и светлое в душе, и темное, почти поровну, и даже самый праведный, если попустит, то может так в себе темное размотать, что на десять неправедных хватит. Ты правильно сказала: важно, как ты в себе светлое увидел-отстоял. Бывает сил-то по горло, а пример не тот взял. Важно, не че́м одарили, а как с дареным поступишь. А сильный, несильный… Бог разберет. Вон вроде сильный, волевой. А доброты нет. Одного себя видит. И к чему сила? Вот возьми – Кречет и Глухарь… Кто сильней?
– Глухарь однозначно, – сказала мысль с полосками.
– Да что Кречет? – раздраженно сказала краснохвостая с крапом. – Один форс.