– Да, я нахожу несколько странным, что полиции позволяют действовать таким своевольным образом. Не знаю, кому они выкрутили руки, чтобы получить на нечто подобное разрешение, но я намерен пойти до конца, не сомневайтесь. Мы все-таки живем не в полицейском государстве.
Линда снова что-то пробормотала в тарелку.
– Прости, дорогая, что ты сказала? – обратилась к Линде Лайне.
– Я сказала, что не следовало ли вам хоть немного подумать о том, каково должно быть Сольвейг, Роберту и Юхану? Разве вы не понимаете, что они должны испытывать, когда Юханнеса вот так выкапывают? Но нет, вы можете только сидеть и жалеть самих себя. Подумайте хоть раз о ком-нибудь другом!
Она бросила салфетку на тарелку и пошла прочь. Руки Лайне вновь взметнулись к жемчужному ожерелью, она, похоже, сомневалась, идти ей за дочерью или нет. Габриэль взглядом заставил ее остаться.
– Мы ведь знаем, откуда у нее такая нервозность, – обвиняющим тоном проговорил он.
Лайне молчала.
– Иметь нахальство утверждать, что нас не волнует, как воспринимают это Сольвейг с сыновьями. Естественно, нас это волнует, но они же раз за разом давали понять, что не нуждаются в нашем сочувствии, а как аукнется, так и откликнется…
Иногда Лайне ненавидела мужа. Вот он сидит с самодовольным видом и ест яйцо. Внутренним зрением она видела, как подходит к нему, берет его тарелку и медленно прижимает ее ему к груди. Вместо этого она начала убирать со стола.
Лето 1979 года
Теперь они делили боль. Словно сиамские близнецы, они прижимались друг к другу в симбиозе, поддерживавшемся в равных долях любовью и ненавистью. С одной стороны, наличие второй придавало уверенности. С другой, желание избежать боли за счет того, что в следующий раз он причинит ее другой, порождало вражду.
Они почти не разговаривали. Голоса слишком жутко отдавались эхом в слепоте подземелья. Когда приближались шаги, они отскакивали друг от друга и от соприкосновения кожей к коже, которое служило им единственной защитой от холода и темноты. Теперь значение имело только бегство от боли, и они набрасывались друг на друга в борьбе за то, чтобы заставить другую оказаться в руках у зла первой.
На этот раз она победила и слышала, как начались крики. В каком-то смысле оставаться в стороне было почти так же ужасно. Звуки ломающихся костей уже намертво вошли в ее слуховую память, и она ощущала своим израненным телом каждый крик другой. Она знала также, что последует за криками. Дергавшие, выворачивавшие, коловшие и ранившие руки преобразятся, станут теплыми и нежными и прижмутся к местам, где боль ощущается сильнее всего. Эти руки она теперь знала так же хорошо, как собственные. Они большие и сильные, но в то же время гладкие, без шершавости и изъянов. Пальцы длинные и чувственные, как у пианиста, и хотя она никогда их не видела, внутренним зрением она ощущала их совершенно отчетливо.
Крики усилились, и ей очень захотелось поднять руки и закрыть ладонями уши. Но руки, вялые и непригодные, висели по бокам и отказывались подчиняться ее командам.
Когда крики стихли и маленький люк над головой открылся, а потом закрылся, она поползла по холодной влажной подстилке к источнику крика.
Настало время утешения.