Герберт вдруг передумал. По дороге в Дебен, когда они проезжали мимо какого-то деревенского трактира, он велел шоферу остановиться.
— Давай, Рихард, выпьем по чашке кофе.
Он не обманывался на свой счет. Он знал, что никуда дальше не поедет.
— А времени у нас хватит?
— Еще останется.
Они сидели в углу зала за круглым неструганым столом без скатерти, хозяйка принесла им кофе, для шофера — со сливками, для него — черный с двойной порцией водки, часть которой он тут же вылил в кофе. Герберт вдруг спросил:
— Рихард, а сколько тебе лет, между прочим?
— Скоро переплюну Авраама. Пятьдесят пять.
— А ты доволен?
— Чем?
— Я глупо спросил. Ну ладно, оставим это.
Герберт усмехнулся про себя и склонился над чашкой. Шофер тоже. Некоторое время они сидели молча. Но Герберт не вынес этого молчаливого сидения. Вдруг захотелось выговориться, услышать, как судит о нем другой, по обычаю, который они с Рут завели много лет назад. Тогда это было своего рода игрой.
«Каким (или какой) ты меня видишь?»
На первых порах они видели друг в друге только хорошее.
Герберт сумел скрыть свое смущение, принял уверенный вид, снова рассмеялся. Но вдруг лицо у него изменилось. Он схватил рюмку и залпом осушил ее.
— Рихард, а ты давно в партии?
— Надо подсчитать. Я с тридцать второго.
— А с тобой так бывало, чтобы ты спросил себя: зачем я все это делаю? Не знаю только, понимаешь ли ты меня.
— Я тебя понимаю.
— Оптимистическое мировоззрение. Новый подход к жизни. До того все просто — сил нет. Ты надрываешься, ты вкалываешь по шестнадцать — двадцать часов в сутки, и вдруг тебя словно осенит: а какой в этом смысл? Кому будет польза от того, что ты надорвешься?
— Тебя что, здорово расчихвостили?
— Разве похоже?
Шофер кликнул хозяйку и попросил сигарет.
— Я думаю, каждый из нас когда-нибудь да выдыхается. Ничего удивительного тут нет. На то мы и люди. Выдыхаешься, и все. Даже при социализме. Я всегда злюсь, когда какой-нибудь тип влезет на трибуну и начинает нести околесицу. Мне так и кажется, будто он хочет пририсовать всем нам белые крылышки. После такого собрания боязно выпить кружку пива или переспать с женщиной. И если я делаю это, то с нечистой совестью. А сделавши, говорю себе: «Ну, слава богу, не разучился!»
— Я тоже из таких?
— А я ни разу не слышал, как ты выступаешь.
— Хочешь еще кофе?
— Да, чашечку выпью.
И снова они молча сидели за столом, и хозяйка принесла им кофе и водку.
— Человек думает, — начал Герберт и поглядел на стол, и на чашку кофе, и на свои руки, держащие чашку, — человек думает, что он правильно все понимает, правильнее, чем остальные. Ему хочется, чтобы и другие так же понимали. Хочется от чистого сердца. Человек так втягивается в свою работу, в свою среду, что теряет и контроль над самим собой, и возможность критически посмотреть на себя со стороны. А когда спохватится, чаще всего уже бывает поздно.
Шофер молчал и пил кофе. Но Герберт и не ждал ответа. То, что он сказал, он сказал для себя. Чтобы преодолеть отчаяние. Чтобы справиться с известием, которое принес Лизевиц. Бывают в жизни такие трудности, с которыми надо справляться только в одиночку. Либо ты одолеешь их, либо они тебя.
— Ну, пора, — сказал шофер. — И то еле успеем.
— Поехали обратно в Халленбах, — ответил Герберт.
— Почему?
— Я передумал.
— Я понимаю, Франц, что тебе не все у нас нравится, — сказал Виссендорф.
— Черное и белое есть везде.
— Не так все просто. Основным вопросом демократии остается вопрос, кому принадлежит власть.
Почему Ирес ушла? — думал Франц, готовый сорваться с места и побежать следом.
— Хваленая буржуазная демократия, — продолжал Виссендорф, — на поверку оказывается фарсом. Сила ее в том, что она умеет внушать людям иллюзию, будто они свободны. Иллюзию принимают за действительность. И люди довольствуются возможностью чесать языки, по существу же ничего не меняется.
— А вообще-то в мире хоть что-нибудь меняется?
— Само по себе — ничего.
Франц был уже готов отказаться от борьбы за Ирес.
«Ты почему меня не дождалась?»
«Берри хотел со мной кое о чем поговорить».
«О чем же?»
«О работе кружков».
«Из-за этого тебе и пришлось так срочно удрать?»
«Уж как получилось».
«А-а-а».
Он знал, что она лжет. И она знала, что он это знает. Но она промолчала, не сделала вид, будто оговорилась. А он пытался себя убедить, что как все есть, так и ладно. Потому что так проще и сразу ясно, что к чему.
— Этого, — продолжал Виссендорф, не отводя от Франца глаз, довольный возможностью потолковать с мальчиком, так сказать, неофициально (ему, кстати, казалось, что Франц стал гораздо податливее, не такой колючий и ершистый) — этого и добиваются господствующие при капитализме классы, им надо создать у людей такое настроение: «Ну что мы можем поделать? Все равно ничего не изменишь».
— Да, да, конечно, — отвечал Франц. Они с Берри переглянулись.
«Не вышло, дружочек! Небось думал, она пригласит тебя?»
«Ты и сам так думал».
И они снова переглянулись, Какой-то дурацкий поединок завязался между ними.
«Я хочу наконец узнать, могу ли я вступить в СНМ».
«Нет».
«Тогда вы не имеете права ее наказывать».
«Не твое собачье дело».