«Хорошенькая получается демократия. Вшивая демократия».
«Почище вашей».
«Не зазнавайся».
«Я тебе говорю, отлипни от Ирес».
«И не подумаю».
Разумеется, он мог бы сказать: «Знаешь, Берри, я уже сложил чемодан. Я сыт по горло. И подите вы от меня подальше с вашим социализмом». Почему же он этого не сказал? Почему вообще снова пошел в школу? Это было свыше сил человеческих: каждый день отсиживать по шесть часов на одной парте и за все время не обменяться ни единым словом, хотя Берри подсунул ему на контрольной по математике промокашку с решением, чего Франц уж никак не ожидал. Зато он сквитался с Берри на контрольной по латыни. Но эта взаимоподдержка, как прекрасно понимал Франц, была чистой формальностью, каждый совершил ее, желая доказать другому, что он не какой-нибудь подлец, чтобы мстить предательством на контрольной.
Франц наблюдал за Берри. Тот вставил в магнитофон новую ленту и вышел из комнаты. Когда он проходил мимо Франца, вид у него был смущенный и неуверенный. А Франц ехидно поглядел ему вслед.
«Думаешь, я не знаю, куда ты пошел?»
«Не твое собачье дело».
Кто-то из девочек пригласил Виссендорфа на танец. Франц был рад посидеть один. Он соображал, не пойти ли ему вслед за Берри, встал, прошел через всю школу, вышел во двор, какое-то мгновение шарил по двору глазами и думал: куда они могли подеваться? Ему даже послышался голос Берри. Нет, показалось. Он привалился к забору как раз напротив школы, задрав голову, глядел на открытое освещенное окно, из которого доносились веселые голоса.
«Привет, служка! Помереть можно от смеха — Штойбнерова дочка и я».
Снова всплыли воспоминания о том вечере у Мари.
«Вы любите Достоевского?»
«Я его не читал».
«Жаль. В вас тоже есть какая-то исконная глубина».
В следующий раз он уже, наверно, не будет стоять перед Мари дурак дураком.
«Вам очень скучно со мной?»
«Задержитесь хоть ненадолго, когда уйдут остальные».
А он-то бог весть что тогда вообразил.
Как далеко все осталось; за месяцы, прожитые здесь, оно притаилось где-то в глубинах памяти, и лишь письмам матери удавалось время от времени всколыхнуть забытое. Но теперь оно оживало в нем с прежней силой.
«Если бы не ты, Ирес, я бы уехал обратно».
Почему же он не уезжает? Взять с собой нельзя ничего, даже Виссендорфа и того нельзя взять, чтобы сменить на него Штойбнера. Ничего нельзя сменить.
«Ты спрашиваешь, счастлив ли я здесь и не испытываю ли желания вернуться. Я и сам не знаю, что меня здесь удерживает. Правда одета во множество оболочек».
Компромиссного решения не существовало, только либо — либо. Либо здесь, либо там.
Герберт вылез из машины. Было уже девять. Он захлопнул дверцу и, постучав по стеклу, сказал шоферу:
— Завтра можешь не заезжать за мной. Выспись как следует.
По просьбе Герберта они остановились перед зданием окружного совета.
— На ночь глядя, товарищ Марула?
— Мне надо еще кое-что доделать.
Швейцар дал ему ключи от кабинета.
У Герберта не было никаких определенных планов. Он просто хотел посидеть у себя в кабинете, без звонков, без вопросов секретарши, без посетителей. Зажег он только настольную лампу. За четыре года, проработанные здесь в качестве заместителя председателя, он не проболел ни единого дня. Все казалось, что без него не справятся. А теперь ему бросают в лицо:
«Ты не будешь выбран на окружную конференцию… Найдется кто-нибудь, кто справится лучше, чем ты».
Все более чем закономерно.
«Дело решают не прошлые заслуги, товарищ Марула, а польза, которую ты можешь принести сейчас. Счастье всего общества служит предпосылкой счастья отдельного человека».
Возразить тут нечего, по крайней мере объективно. Но одно дело, когда ты говоришь это сам, другое — когда это говорят тебе. Время еще есть. Не завтра же ему дадут пинка. Впрочем, так бы, пожалуй, лучше, чем изо дня в день терзаться неуверенностью.
«Вы уже слышали новость? Марулу-то не выбрали на конференцию».
«Здорово, значит, и до него добрались. А почему, собственно?»
«Ну, я этого давно ждал».
Ничего особенного. Один уходит, другой приходит. Жизнь не стоит на месте.
Глубокая усталость, та, что помогла ему в машине обрести душевное равновесие и даже временное спокойствие, прошла, и чем дольше он сидел в привычной обстановке кабинета, тем больше она уступала место гневу, и гнев обратился на одного человека, на председателя.
Герберт был твердо уверен, и эту уверенность не поколебали бы никакие уговоры, что именно Альбрехт (тут он употребил выражение, которого обычно избегал, ибо оно, по его словам, прикрывало идеологическую диверсию) «
За несколько минут, проведенных в одиночестве кабинета, у Герберта окончательно сдали нервы. Любая прошлая стычка с председателем, даже самая ничтожная, представлялась ему теперь значительной вехой на пути к тому дню, когда Альбрехт уже официально предложил не выдвигать его на окружную конференцию. Герберт начисто утратил способность трезво оценивать свои поступки и рассматривал все происходящее сквозь призму своей обиды. На последнем заседании совета от проекта, им разработанного, не оставили камня на камне.