В самом начале своего изложения Нордстрем обращает внимание на то, что драма «представляет продолжение известной комедии того же автора»[481]
. Если учесть, что «Свадьба Кречинского» была дозволена к постановке еще в 1855 году, это был явный аргумент в пользу пьесы: вообще, сочинениям обладавших значительным авторитетом драматургов было намного проще попасть на сцену, чем произведениям писателей неизвестных. Успех пьесы, связанный с именем автора, привлекал внимание Дирекции императорских театров, с которой цензоры в общем случае старались считаться.Другой аргумент в пользу пьесы — последовательность и связность интриги, очень заметная в пространном пересказе Нордстрема. Сюжет пьесы оказывается внутренне прочно сцеплен внутренней логикой «дела», никакие лишние сцены и детали в нем не появляются. Заключение отзыва очень эффектно свидетельствует о том, что цензор оценил и цельность интриги, и стоящую за ней внутреннюю логику сюжета:
Настоящая пьеса показывает, как по придирчивости полицейских и судебных властей из самого ничтожного обстоятельства, по ложному перетолкованию слов, возникают дела, доводящие до совершенной гибели целые семейства[482]
.Наличие понятного сюжета, посвященного выражению конкретной идеи, в принципе было для цензора аргументом в пользу пьесы.
Нордстрем явно был намного более скептически настроен по отношению к драме Сухово-Кобылина, чем к комедии Островского[483]
. Различие очевидно, если сопоставить финалы отзывов. В «Доходном месте» цензор увидел попытку возбудить «благородное негодование» (см. выше), направленное против взяточников, тогда как «Дело», на его взгляд, производило «самое безотрадное впечатление»[484]. Финал «Доходного места», по Нордстрему, доказывал возможность сопротивляться чиновникам-взяточникам. Образ Жадова, в прочтении цензора явно героический, должен вызывать в зрителе не только сочувствие, но и стремление подражать ему. Комедия Островского должна оказать нравственное влияние на публику, чего «Дело», с точки зрения цензора, достичь не могло.Причины такого отношения к сатирическим пьесам проясняются, если обратиться к отзыву Нордстрема на «Смерть Пазухина» Н. Щедрина (М. Е. Салтыкова), запрещенную к постановке 2 ноября 1857 года. Изложив сюжет, цензор замечает: «Лица, представленные в этой пьесе, доказывают совершенное нравственное разрушение общества»[485]
. Видимо, Нордстрем был готов допустить на сцену сатирическое произведение, даже направленное против высокопоставленных чиновников, если в нем можно обнаружить прямо выраженный авторский идеал, который позволил бы выработать определенное отношение к высмеиваемым лицам. Однако в случаях, когда этого идеала в пьесе невозможно заметить, пьеса казалась ему общественно вредной: Нордстрем заботился не только о политическом смысле пьесы, но о ее нравственном значении. Такой подход в целом соответствовал принципам философской эстетики, согласно которым в пьесе, особенно в комедии, за негативными образами должен ясно чувствоваться некий положительный смысл. В русской литературной критике подобного рода рассуждения, опиравшиеся на романтическую и постромантическую философскую эстетику (обратим внимание на диалектическую логику, согласно которой отрицание идеала должно способствовать его выражению), были исключительно популярны по меньшей мере с конца 1820‐х годов. Примеров можно привести множество. Так, в «гегельянской» статье «Разделение поэзии на роды и виды» В. Г. Белинский писал:В основании истинно художественной комедии лежит глубочайший юмор. Личности поэта в ней не видно только по наружности; но его субъективное созерцание жизни <…> непосредственно присутствует в ней, и из‐за животных, искаженных лиц, выведенных в комедии, мерещатся вам другие лица, прекрасные и человеческие, и смех ваш отзывается не веселостью, а горечью и болезненностью…[486]
Очевидно, Нордстрем, хотя его деятельность была, казалось бы, очень далека от литературной критики, также рассуждал о литературе, пользуясь этими категориями. Не подходящие под утвердившиеся в русской литературе эстетические критерии пьесы казались цензору сомнительными. Эстетический аппарат, удобный для прочтения произведений Гоголя или Островского, едва ли годился для драмы Сухово-Кобылина. Даже понимая, что столкнулся с незаурядным произведением, Нордстрем не пытался найти новую концепцию для его понимания и ограничился крайне сдержанным отзывом.