Мне кажется, Пронников чувствовал, что я не просто так уклоняюсь от контактов с ним (кроме профессиональных), что за этим стоит нечто особое, нечто такое, что он никак не мог определить. Я мог бы сформулировать это для него таким образом: я ему не доверял.
Я был свидетелем того, как он свалил резидента Ерохина — и провернул это без сучка, без задоринки. Ерохина назначили резидентом в Токио, после того как он добился больших успехов в Нью-Дели. И Пронников, конечно, усмотрел в нем угрозу своим амбициям: Ерохин был моложе его, и Пронников опасался, что тот просидит в начальственном кресле долго — дольше, чем он мог себе позволить ждать.
Ерохин добился перевода из Нью-Дели подполковника Геннадия Евстафьева — своего доверенного лица. Тот стал его помощником, и Ерохин обещал ему продвижение по службе. Однако, поскольку с продвижением этим дело шло не скоро, Евстафьев стал заметно нервничать, чем тут же воспользовался Пронников. Прежде всего он намекнул Евстафьеву, что Ерохин на самом деле хлопочет о продвижении не его, а кого-то другого. Потом он начал нашептывать Ерохину, что Евстафьев клевещет на того. И так он циркулировал от одного к другому, пока не убедил Ерохина, что Евстафьев страдает нервным расстройством. Одновременно он подогревал озлобление Евстафьева в связи с „предательством” Ерохина.
То, что два главных действующих лица этой драмы так ни разу и не объяснились друг с другом, чтобы выяснить правду, — весьма типично для поведения советского человека. Советский человек боится другого и не доверяет ему, особенно если дело уже дошло до взаимной вражды. Это часть советской психики.
В конце концов Ерохин потребовал от московского начальства, чтобы „этого сумасшедшего Евстафьева убрали”. Когда Евстафьева отозвали в Москву, оказалось, что он тоже кое-что приготовил. Прямо с аэродрома он направился в больницу КГБ и потребовал всестороннего обследования психиатрами. Обследование состоялось и вывод был однозначным: совершенно нормален. Врачебное заключение о психической полноценности он вручил начальству в КГБ, присовокупив к нему и весьма обстоятельно составленную жалобу на Ерохина.
Партийная комиссия обвинила Ерохина в „клевете на сослуживца”. Его отозвали в Москву, где он и должен был ожидать исхода дела. И никто не удивился, что замещать его в должности резидента назначили Пронникова. В ходе расследования Пронников строчил московскому начальству объяснения, расхваливая как Ерохина, так и Евстафьева, но все же давая понять, что он считает в этом конфликте правой стороной именно Евстафьева. И Ерохина потихоньку убрали из разведки, переведя в Управление погранвойск. А Геннадий Евстафьев пошел вверх, и в конце концов даже стал помощником генерального секретаря ООН. Эту должность он занимал до 1987 года.
Устранение Ерохина таким способом было, на мой взгляд, делом подлым и позорным. И я в присутствии других сотрудников резидентуры позволил себе довольно неосмотрительно высказаться на этот счет.
„Пронников? — сказал я. — Чем скорее он вернется в Москву, тем лучше для всех нас”. На следующий день, когда я проходил мимо двери пронниковского кабинета, он пригласил меня зайти к нему.
„Мне стало известно сказанное тобой вчера, — начал он подозрительно мягким голосом. Я молчал. — Левченко, я тебе эти слова никогда не прощу. Так что теперь берегись”.
И слова его не были пустой угрозой. С того дня я редко видел его, а потом его отозвали в Москву, где он стал заместителем начальника седьмого отдела Первого главного управления. Перед отъездом он устроил прощальную вечеринку, но я прощаться с ним не пришел.
Я столько лет провел в Японии, но другом ее, несмотря на все мое желание, так никогда и не смог стать. Это печалит меня до сих пор. О, с каким рвением я изучал Японию: образ жизни японцев, национальную психологию, моральные ценности, культуру. И чем больше я узнавал Японию, тем больше любил ее. Но печальная правда в том, что в качестве офицера КГБ все эти знания и весь мой опыт были кинжалом, нацеленным в спину Японии.