Пока узники использовали свой вынужденный досуг на споры и неспешное писание этих фундаментальных сочинений, великое ожесточение 1670–1672 годов несколько успокоилось и костры зажигались лишь изредка. Соловки еще держались. Общины старообрядцев сумели вновь сплотиться на прежних местах или сорганизоваться на только что вновь осваиваемых местах; наряду с чем они установили и более регулярную связь как между собой, так и с пустозерскими отцами.
На Мезени произошла следующая сцена. К концу 1672 года пустозерский воевода Леонтий Неплюев, придя в Окладникову слободу, встретился с третьим сыном Аввакума, Афанасием, которого оставили на свободе, как еще слишком юного.
Последовал страшный вопрос: как крестишься? Мальчик, которому в это время было около восьми лет, вытянул большой и указательный пальцы и сложил три других. Воевода ограничился тем, что сказал ему: «Где отец и мать, там будешь!» На что Афанасий ответил: «Силен Бог. Не боюся». Вернувшись в Пустозерск, Неплюев выразил Аввакуму свою похвалу твердости его сына[1719]
. Подобного рода терпимость была бы совершенно невозможна шестью месяцами раньше.Есть все основания предполагать, что переписка Аввакума с семьей так и не прерывалась. «Спаси Бог, Афанасьюшко Аввакумович, голубчик мой, – пишет он, – утешил ты меня». Интересно, что Аввакум сочетает здесь, употребляя привычное уменьшительное и торжественное отчество, и свою нежность отца и свое уважение к исповеднику веры. Далее он поручает ему «девок» Марью да Акулину и предупреждает его в отношении искушения:
«Не гнушайся их, – пишет он, – что оне некогда смалодушничали (…). И Петр Апостол некогда так зделал, слез ради прощен бысть. (…) Разговаривай братии: не сетуйте-де о падении своем выше меры (…). Да и батюшко-де по воле Божии вас прощает и разрешает, дает прощение в сей век и будущий. Впредь не падайте (…). Един Бог без греха, (…) человечество немощно, падает яко глина и востает яко Ангел».
В том же письме Аввакум вливает бодрость в сердце доброй Анастасии, которая, возможно, была озабочена какими-нибудь материальными заботами. Ведь с тех пор, как боярыня Морозова оказалась в заключении в Боровске, она потеряла свою самую деятельную покровительницу! А сама заключенная, разве безмерно не страдала она, имея на руках маленьких детей и тревожась за своего еще более несчастного мужа? Аввакум напоминает ей, что ничто телесное не имеет значения, что важно только спасение души, что сам он отдал последнюю рубашку бедному. «Наг оттоле и доныне, – уже три года будет, – да Бог питает мя, и согревает, и вся благая подает ми изобилно». Всегда и везде Господь. «А нынешнюю зиму потерпите толко маленко: силен Бог, – уже собак-тех (…) отдаст нам в руки», как отдал протопопу Пашкова[1720]
.Это письмо было написано в начале зимы 1672/1673 г. Несколько позже Аввакум стал прилагать усилия к тому, чтобы доставить хоть несколько строк своим друзьям в Боровске. С этой целью он обратился к одному из своих друзей, Симеону, который запросил его о его состоянии и, вероятно, имел возможность как-то снестись с ними. И здесь снова звучит призыв к мученичеству: «Пойди же ты со сладким-тем Исусом в огонь! (…) Ну, голубки, там три отрока: а вас здесь трое же и весь собор православных с вами же! Не предстоящу пророку Даниилу со отроки в пещи, но духом купно с ними, тако и я: аще и отдален от вас, но с вами горю купно о Христе Исусе, Господе нашем». Притом в письме в начале и в конце содержатся два высказывания, исполненные изумительного смирения: «Горазд я, Семеон, есть да спать (…) Глуп ведь я гораздо, так, человеку ни к чему не годно: ворчю от болезни сердца своего». Были у Аввакума дни, когда он становился противным самому себе[1721]
. Наконец, все еще не получая никаких известий, он уже криком души выражает свое беспокойство: «Свет моя, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечный! Еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя? (…) Чадо церковное, чадо мое дарагое Феодосья Прокопьевна, провещай мне, старцу грешному, един глагол: жива ли ты?» И этот суровый духовный отец, который ранее нередко почти грубо, с мужицкой жестокостью унижал важную боярыню, теперь воспевал ей, как дорогой сестре, величайшие похвалы, наполненные глубокого лиризма: