Середина семидесятых. В той же тесной каморке – Заседание Великого Обезьяньего общества. На Черной речке подхватывают старинную затею Алексея Ремизова[239]
, обогатив ее сложными ритуалами, нагрузив пародийно-академической серьезностью и одновременно – предоставив возможность для любых безудержных фантазий. «Шимпозиумы» – так именуются эти собрания – происходят раз в неделю и состоят из двух частей – официальной и неофициальной. Официальный регламент строг: два доклада. Один – подробный рассказ о каком-либо одном дне из жизни какого-нибудь известного исторического лица. Рассказ должен быть связным и осмысленным. Второй доклад – развернутый анализ одного стихотворения, обязательное условие – обнаружить то, чего никто другой, кроме докладчика, не смог бы заметить. Затем следует тайное голосование путем опускания разноцветных обувных шнурков в специальную (тоже из-под обуви) коробку с прорезью, торжественное обнародование результатов и, наконец, – увенчание докладчика заслуженными лаврами. Высшая оценка – черный шнурок, низшая – красный (символическая иерархия цветов заимствована из дальневосточной традиции).Каждый участник «шимпозиума» обязан во время докладов надевать свитую из заслуженных им шнурков разноцветную нагрудную цепь, причем цепь эту нельзя было снимать и после окончания официальной части, когда приходил черед откупоривать бутылки и расставлять стаканы. Но даже тогда, в неформальной обстановке, запрещалось именовать сотоварищей их «светскими» именами. У каждой Великой Обезьяны – только эзотерическая кличка. Сестра Шимп – сама Лена Шварц. Брат Оранг – это я, Виктор Кривулин. Сестра Уистити – прозаик Белла Улановская. Брат Хануман – философ Борис Гройс, профессорствующий ныне в Карлсруэ. Брат Кинконг – Борис Останин, редактор самиздатских «Часов».
Если перечислять всех, кто участвовал в «шимпозиумах» на Школьной, мы получим почти полный список тех деятелей «Второй культуры», чьи имена ныне известны по книгам и публикациям в периодике. Православный богослов Татьяна Горичева, например, или, наоборот, активисты-отказники из ортодоксальных евреев. Доклады фиксировались, сохранились магнитофонные записи, когда-нибудь архивы «обезьянника» будут изданы полностью, как протоколы заседаний прославленного «Арзамаса». Обезьянник едва не закончился смертоубийством. Только чудо спасло брата Кинконга, когда на его голову обрушилась бутылка водки – сестра Шимп была выведена из себя во время затянувшейся неофициальной части. Удар пришелся по виску, миллиметр ниже – и наши игры стали бы достоянием судебной хроники.
Бедный Михаил Берг – он рискнул спустя 10 лет после удара по Останину реконструировать атмосферу «шимпозиумов» в своем романе «Мемомуры»[240]
, изданном под вычурным псевдонимом со скромным расчетом на коммерческий успех, а все напрасно. Роман появился не ко времени, прошел почти незамеченным, как дымный облак над страной, вступившей в полосу реальных ритуальных и заказных убийств и шумных газетных разоблачений. Наша история тихо отошла в сторонку и принялась ждать отмеренного ей часа.Жизнь художника, вообще-то говоря, в своем предельном развитии самоубийственна. Душевное напряжение грозит внезапно разрешиться кризисом, скандалом, истерикой. Что нас тогда спасало от истерик и скандалов – так это вид темного Каменного острова за рекой, шум листвы, запах сирени. Стихи заглушали боль, и мастером такой стихотворной анестезии был поэт Женя Феоктистов[241]
, платонически влюбленный все в ту же Лену Шварц. Нелюдим, боящийся всех и вся, он, бывало, звонил мне среди ночи, заставлял одеться и выйти из дому, и мы бродили с ним до утра между Комендантским аэродромом и Каменным островом, говоря о стихах, о Гомере и Еврипиде, как ни смешно, о Пастернаке и Елене Шварц, о Цветаевой и Олеге Охапкине. Женя обладал необыкновенной физической силой – коренаст, длиннорук, вот уж кто был воистину внешне обезьяноподобен и страшен во гневе. Сергей Довлатов, чем-то некогда задевший Феоктистова, вынужден был позорно бежать сквозь весь электропоезд, прорываясь из вагона в вагон, пока Женя, как разъяренный жертвенный бык, не настиг обидчика, чья физическая масса по крайней мере раза в полтора превышала феоктистовскую, не припер его к стенке и жарко не выдохнул в лицо насмерть перепуганного мастера пера: «Нехорошо, господин советский прозаик. Очень плохо». Он умер в конце 90-х от инфаркта, ненадолго пережив автора «Зоны». Чуда не произошло.Стихи Феоктистова рано или поздно всплывут из небытия. Я вспоминаю их, стоит оказаться вблизи Каменного острова или на Приморском шоссе, у бывшего ЦПКиО. Темные аллеи пронизаны тревогой и страхом. Это страх перед самим собой, ночной кошмар неосуществленной, но уже исчезающей в неизвестном направлении жизни. Чьей? Твоей, только твоей – чьей же еще…