Для примера приведу такой случай. Это было в конце 60-х, накануне 7 ноября я шел ночью по улице и нес вино, было скользко, я поскользнулся, упал, разбил бутылку и порезал руку. Я замотал ее платком и посмотрел, хорошо ли она затянута, и когда я посмотрел, меня просто взял ужас. Недели за две до этого я написал стихотворение, где описывается некая страшная ситуация: над черно-красным городом с какими-то белыми вкраплениями стоит монотонный гул, и ощущение набухшести кровью проявляется в том, что герой поднимает голову и видит над городом руку, замотанную грязной тряпкой, с которой капает кровь. И когда я поднял свою руку, с которой капала кровь, раздался ровный гул, довольно страшный, но легко объясняющийся, потому что шла техника на парад. Из-за угла выехал БТР с белыми знаками гвардии… Имеет ли ценность то стихотворение? Думаю, нет. Имеет ценность это состояние. Для меня этот текст неинтересен, потому что поэтически он оказался рыхлым, но от этого соотношение между реальностью и текстом, фиксирующим эту реальность, не перестало быть существенным и важным.
Теперь о прозе. Прозу я давно пишу. Вначале это были короткие рассказы, их постигла трагическая судьба: они были в одном экземпляре, и моя мама взяла и выстирала их вместе с моими штанами. На самом деле это было лучшее, что я написал. Потом несчастный роман «Шмон», часть которого напечатана в «Вестнике новой литературы». С прозой мне не везет, «Шмон» я переписывал трижды. Я почти его заканчивал, когда у меня его взяли на обыске. Я сел и слово в слово его повторил, но, поскольку темой является обыск, он разросся за счет того, что туда вошли элементы реальности: судебные протоколы, фамилии следователей, то есть там появилась совершенно другая ситуация. Как только я дошел до того места, на котором остановился первый раз, ко мне пришли со вторым обыском и опять забрали всё. Я пытался заканчивать. Второй вариант мне отдали. Поскольку он там побывал, мне над ним работать никакого кайфа уже не было. Я плюнул и так его и оставил. Это тоже, кстати, предчувствие. Но, я думаю, в этом и есть литература, то есть она существует не как зеркало, фиксирующее наше состояние, а как некая параболическая конструкция, которая притягивает к себе события. Есть еще одна повесть, напечатанная в «Континенте», которая почему-то нравилась Максимову, – «Записки Сукина-сына». Отчасти свои прозаические идеи я реализую в статьях, я их пишу как прозу, это скорее эссе.
Сейчас об этом очень трудно говорить. Был момент, когда, условно говоря, эти две школы слились. Для меня очень важным было влияние концептуализма, к которому я сам подошел с другой стороны, иначе, чем Пригов и Рубинштейн, и их открытие для меня было существенным. Тексты Сорокина – это уже продолжение, развитие того приема, который был у Пригова, следующая волна. С прозой я закончил по одной простой причине. На самом деле проза – это герой, какая-то фигура. Парадокс в том, что мы все строили на принципе дегероизации, на распаде. Чернуха сейчас уже не удовлетворяет, этого уже мало. Если в ней был элемент опасности и восторга в начале 80-х, то сейчас этого уже нет. А что такое новый герой, я не знаю. Если я буду иметь представление о человеке, который сейчас существует, мне будет все равно, что писать – стихи или прозу. Проза – это читатель, это потребность читателя в литературном осмыслении своей жизни, а не писателя. Прозу пишет поэт Карамзин, потому что возникла категория читателя. А что такое читатель? Читатель – это человек, для которого литература не просто является законом жизни, а стоит выше жизни, определяет жизнь.
Нет. Чего точно нет, так это такого читателя. Есть читатель, который ищет подтверждения своим жизненным впечатлениям – сексуальным, социальным, нравственным, либо есть читатель, который ищет отдыха от этих впечатлений.
Нет. Я думаю, что она может принимать иные формы. Именно литература, я не говорю здесь о поэзии. Как ни странно, сейчас поэзия, которая, казалось бы, никому не нужна, может сыграть какую-то совершенно неожиданную роль.