Когда я говорю о поэзии, я говорю о состоянии, в котором соприсутствует и прошлое, и будущее. Литература же вынуждена выстраивать мир по законам обыденного, играя временами, но все равно подразумевая единственно «реальную» хронологическую расположенность событий. В любом прозаическом произведении присутствует вектор, по которому время движется в одном определенном направлении. А в нашей ситуации может быть проза с таким временным вектором? Да ее нет! Ее просто не может быть, потому что время здесь и сейчас движется по совершенно другим законам. Реальность просто перекрывает литературу, она более игровая, рельефная, чудовищная, чем любая проза, которую вы придумаете. С другой стороны, если проза ставит перед собой языковую задачу, как у Сорокина, это совершенно другая ситуация, это уже не проза. Это грань с поэзией, потому что задача, которую ставит Сорокин, по сути поэтическая или, точнее, мифопоэтическая.
Я убежден, что проза возникает тогда, когда возникает концепция истории. Достоевский, Толстой – это концепция истории, это историзм. Сейчас одно подозрение, что наше бытие определяется историей, приводит человека в состояние омерзения. Мы не имеем позитивного ключа. Проза рассматривает границу человеческого внутреннего мира (это почти грань психоанализа) и его внешнего состояния. Это сфера литературы. Все попытки создать прозу, посвященную только внутреннему миру человека, просто разрушают саму прозу. Это сейчас видно по судьбе структуралистских романов. А там, где возникают исторические связи, даже структуралистские произведения выживают и оказываются наиболее успешными. Скажем, роман Умберто Эко.
Есть другой тип прозы, тоже достаточно уже профанированный, – проза действия, условно говоря. Это Лимонов, который вынужден уже не столько писать, сколько стрелять в Приднестровье или Сараево, чтобы читали его книги. Это меня тоже не устраивает. Представить себе успешное русское концептуальное произведение наподобие «Имени розы» Эко или «Хазарского словаря» Павича я не могу. Проза не может быть неинтересной. Я не могу читать глубокую советскую прозу, начиная с Пастернака – она неинтересна.
Мне хочется от прозы скорее не открытия, а закрытия, то есть хеппи-энда, даже такого, как в «Имени розы». Чаще всего ощущение, что прозаик не может кончить. Могут быть неплохие куски, но в принципе конец не меняет меня радикально. Я думаю, что для прозы, как и для античной трагедии, момент катарсиса, перерождения – не героя, а именно читателя – должен присутствовать. Такая же ситуация была в 80-е годы XIX века. Кто остался от этой прозаической ситуации? Кого мы знаем? Чехова знаем. Ну вот наш Чехов – это Сорокин.
Вы знаете, я не понимаю сейчас деления на эстетов и неэстетов. Для меня формой эстетизма является необыкновенный интерес, который я не могу в себе преодолеть, к тому, что называется массовой продукцией, – к американским боевикам. Мне невероятно интересно смотреть, как классические высокие мотивы приобретают плоскую форму. Для меня они уже перестают быть плоскими. Вроде бы это демократическая культура, но я в ней вижу другие возможности. Можно сказать, что я эстет? Может быть. Меня сейчас интересует проблема заказного искусства, проблема заказа – коммерческого, социального – и исполнения или неисполнения его. Просто я ищу некие возможности для выживания красоты, прекрасного, интересного.
Санкт-Петербург, 11 февраля 1993
«Поэзия – это разговор самого языка»[247]
Беседовал В. Кулаков
Родился в 1944 году на Украине. Отец воевал, и мать тоже была в армии. Они пережили блокаду и ушли из города вместе с наступающей армией.
Нет. Они приехали в Ленинград в 20-х годах из Белоруссии, из Могилева.
Отец военный. Служил политработником в артиллерийских частях. А вообще он из рабочих, столяр. В 18 году мобилизовали в Красную армию. Потом Ленинград, институт типа московского Института красной профессуры, так называемый Коммунистический вуз имени Сталина. После института опять армия и уже на всю жизнь. Мать медик, была фельдшером, врачом, работала в медсанбате. В общем, у меня обычная советская семья.
Да, причем в знаменитом городе Краснодоне, который по пас порту и значится моей родиной. Хотя, конечно, вся жизнь связана только с Петербургом-Ленинградом. Родители вернулись в Ленинград, когда мне было три года.
Да. Вернулись в свою комнату в коммуналке, где и жили втроем. Собственно, я в коммуналках жил до 1987 года.