Разрабатывая тему «дома» в человеческой жизни, Бунин прибегает к традиционно сложившейся общекультурной символике, трактуя небо, небесное как «отчую обитель», «отчее лоно», а землю, соответственно, связывая с материнским началом. Он показывает, что наряду со щемящей привязанностью к «мирам иным» герою дается счастье ощутить таинственную связь между земным и небесным. Это происходит по-разному, но каждый раз такие мгновения приобретают мистический оттенок, поскольку обозначают непосредственные «вступания» человека в сферу, в основном закрытую его эмпирическому опыту. В качестве иллюстрации можно привести два примера. Во время панихиды по Писареву герой «пристально смотрел то вперед, туда, где <…> тускло и уже страшно мерцал как-то скорбно-поникший, потемневший за день лик покойника, то с горячей нежностью, с чувством единственного спасительного прибежища находил в толпе личико тихо и скромно стоявшей Анхен, тепло и невинно озаренное огоньком свечи снизу» (6, 104). Подчеркнутая соединенность в одном предложении лика и личика есть знак феноменологической проявленности «четверицы» в человеческом мире, проявленности, которая, как обычно у Бунина, окрашена острым личным переживанием героя, сопряжена с его судьбой и знаменует расширение его собственного экзистенциального опыта.
Другой пример несколько иного рода: «Было темно и как-то особенно, как бывает только ранней весной, чисто, свежо, тихо. <…> Какое-то тончайшее и чистейшее дыхание чуть серебрилось между землей и чистым звездным небом» (6, 107). Здесь преобладающим оказывается «природный», космический аспект «четверицы», который также внятен Арсеньеву и принимаем им в его человеческий мир.
При этом для художника важна идея согласованности, соотносимости, взаимоотражения человеческого мира и мира вообще, понятая не умозрительно, а экзистенциально, и потому развернутая применительно к каждодневной жизни героя в конкретной предметности и полноте образов.
Следуя психологическим законам, Бунин показывает, что ощущение мира как целого, «мирового вообще» наиболее остро, волнующе, трепетно и непосредственно переживается именно детской душой. Поэтому особенно часто понятие «мир» употребляется в первой книге «Жизни Арсеньева». Художник, безусловно, задействует все многообразие его значений, как бы следуя традиции великого предшественника. Сравните: «…скуден тихий мир, в котором <…> грезит жизнью еще не совсем пробудившаяся для жизни <…> робкая и нежная душа» (6, 9); «…я совсем, совсем один в мире» (6, 10); «…вдали знакомый мир – поля, их деревенская простота и свобода» (6, 12); «Мир все расширялся перед нами» (6, 19); «…божественное великолепие мира и Бога <…> его создавшего» (6, 18); «…высшее счастье спать вот так и всю ночь чувствовать сквозь сон этот свет, мир и красоту деревенской ночи, родных окрестных полей, родной усадьбы» (6, 25); «…это – миры, нам неведомые» (6, 25); «Да, и я когда-то к этому миру принадлежал. И даже был пламенным католиком» (6, 35); «…земные прошения великой ектении: “О свышнем мире и спасении душ наших. <…> О мире всего мира и благосостояния святых Божиих церквей”» (6, 76) и т. д.
Симптоматично и закономерно, что частотность употребления слова «мир» напрямую соотносится с частотностью использования слова «жизнь». В. В. Заманская, разрабатывая концепцию экзистенциального сознания в русской литературе первой трети XIX в. и рассматривая в соответствующем контексте «Жизнь Арсеньева», высказывает в своем исследовании продуктивные идеи относительно функций и значимости употребления понятия «жизнь» в книге Бунина. Она считает это слово ключевым и, анализируя различные контексты его функционирования в тексте, приходит к выводу, что это слово можно рассматривать как «сверхконтекстное, экзистенциальное», «неноминативное, рождающее в своем бытии <…> новые семантические пласты»[156]
. «Через экзистенциальное слово, – полагает исследовательница, – открываются и иные аспекты, подтверждающие, что перед нами – образец трансформации автобиографического жизнеописания в автобиографию экзистенциального качества»[157]. Верным представляется ее суждение о том, что «бунинская “жизнь” – онтологическая и экзистенциальная; частным “случаем” ее является жизнь Арсеньева»[158].Вместе с тем за рамками исследования В. В. Заманской, что вполне объяснимо, имея в виду основной его предмет, остается проблема феноменологической природы бунинского художественного мышления, обусловившей особое качество его «экзистенциализма». Правомерно включая художника в современный, в частности экзистенциалистский, контекст и просматривая «диалоги» Бунина с философами и писателями экзистенциальной традиции, исследовательница, на мой взгляд, несколько преувеличивает значение именно логического, умозрительного компонента в его творчестве. Тем самым растворяется ярко бунинское – эффект непреднамеренности «являющихся» картин жизни. Думается, что перед нами не только «антология», но и феноменология «жизни как таковой».