Основные параметры и константы «устраиваемого» пространства жизни открываются ребенку сразу и без особых усилий, в силу пластичности его сознания и установки на завершенность и универсальность. Это небо, которое воспринимается как «отчее лоно», и земля с беспредельностью ее полей, с «затаенной жизнью перепелов», со скотным двором, конюшней и огородами, со всем тем «чувственным, вещественным, из чего создан мир». Это «Божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего» (6, 20) и присутствие смерти: «Часто приходит теперь в голову: “Вот умрешь и никогда не увидишь больше неба, деревьев, птиц и еще многого, многого”» (6, 21). Тем самым «вступание» Арсеньева в жизнь совершенно определенно отмечено проживаниями глобальных архетипов бытия: «Почему с детства тянет человека даль, ширь, глубина, высота, неизвестное, опасное, то, где можно размахнуться жизнью, даже потерять ее… Разве это было бы возможно, будь нашей долей только то, что есть, “что Бог дал”, – только земля, только одна эта жизнь? Бог, очевидно, дал нам гораздо больше» (6, 21); «Когда и как приобрел я веру в Бога, понятие о Нем, ощущение Его? Думаю, что вместе с понятием о смерти. Смерть, увы, была как-то соединена с Ним. <…> Соединено с Ним было и бессмертие. <…> Но все же смерть оставалась смертью, и я уже знал <…> и чувствовал, что на земле все должно умереть» (6, 26). Вот та взаимообращенность, та «неслиянность и нераздельность» небесного и земного, божественного и смертного, конкретно проявленная воспоминаниями-видениями маленького героя, «вошедшая» в его человеческий мир и определившая законы развертывания этого мира. Позднее к Арсеньеву придет осознание исторической, социальной и национальной определенности своего «я», но прожитое в раннем детстве волнующее чувство глубинного единства со всем сущим, земным и небесным, останется с героем навсегда, отвечая его человеческой потребности выхода за пределы физического существования и формируя у него понимание своего места в мире.
Поэтому бунинский герой живет в одновременном тяготении, устремлении к земле и небу, к божественному и человеческому, тленному, несет в себе изначальную укорененность в двух «домах», небесном и земном, а следовательно, потребность обретения этих «домов». Вернувшись оттуда, из «отчего лона своего», Арсеньев ощущает полное одиночество в этом мире, пока не обустроит, не обретет свой второй дом здесь, на земле.
Такая экзистенциальная позиция автора, актуализирующая, в общем, достаточно традиционные для культуры представления о человеческой жизни, закрепляется в тексте системой повторяющихся образов, которые объединены семантикой «дома», «обители», «гнезда» и т. п. и которые отчасти уже рассматривались как «опоры» «пространственного словаря» всей книги. Будучи сквозными, эти образы соединяют художественно-изобразительный, сюжетно-событийный и мифологический планы произведения, помогают понять феномен «прорастания» одного смысла в другой, эффект их взаимодополнительности. В данном случае нам важно акцентировать выражаемое названными образами непосредственно переживаемое героем экзистенциальное чувство «двух домов», а также реальную «явленность» этих «домов» в его жизни. Маленький Арсеньев, вглядываясь в небо, переживает его «присутствие» в жизни как «отчее лоно свое», при том что детская душа его уже «начинает привыкать к своей новой обители» (6, 13). Тема обживания, обустройства нового дома продолжена и дальше: «И какой неземной ясностью, тишиной, умилением долго полна была моя душа после того, как я вернулся из этого снисхождения во ад (имеется в виду болезнь. –
И вместе с тем в герое постоянно живет память о «вечной небесной, обители», куда возвратились Надя, бабушка, Писарев и куда суждено вернуться всем, покидая наш земной дом. Использование образов с подобной семантикой носит не только метафорический характер, оно напрямую связано с экзистенциальной проблематикой произведения. Не случайно, переживая в церкви мистическое чувство приобщения к миру иному, непосредственно соприкоснувшись с духовным, божественным началом, герой вновь обращается к знакомой и органичной для него пространственной символике: «Нет, это неправда – то, что говорил я о готических соборах, об органах: никогда не плакал я в этих соборах так, как в церковке Воздвиженья в эти темные и глухие вечера, проводив отца с матерью и войдя истинно как в отчую обитель, под ее низкие своды, в ее тишину, тепло и сумрак» (6, 76). Важно, что путь к обретению «дома», в том числе и «небесного», немыслим для Арсеньева без пронзительного ощущения родины, родного, без верности «земным» и «небесным» корням.