Любопытно, что в книге, имеющей подзаголовок «Юность», восстанавливается самое первое воспоминание, самая первая вспышка сознания, воссоздается яркий, выразительный образ младенчества героя как особого состояния его души, особого его ощущения себя в мире. Этот образ очень важен.
Младенчество отмечено навсегда вошедшими в жизнь Арсеньева пронзительными переживаниями «полного одиночества»: «Почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества? Вот вечереет летний день. Солнце уже за домом, <…> а я совсем, совсем один в мире» (6, 10); «Вечер как будто все тот же, <…> и все также одинок я в мире» (6, 10); «А не то вижу я себя в доме, и опять в летний вечер, и опять в одиночестве» (6, 10). В данном случае, сам того не зная, Бунин-художник предлагает свой вариант актуализации архетипа «младенца», трактуя ощущения сиротства, покинутости, незащищенности, столь трепетно и лично переживаемые Арсеньевым в раннем детстве, как некое вневременное и необходимое условие «вступания» в жизнь. Исследуя этот архетип, К. Г. Юнг писал: «“Младенец” означает нечто, развивающееся в направлении независимости. Сделать это он может, лишь отделив себя от своих начал: поэтому покинутость – необходимое условие, а не просто сопутствующий симптом»[152]
. Однако, может быть, еще более значительным для Бунина оказывается другой мотив, связанный с архетипом «младенца», – мотив начала и конца, устремленности одновременно к истокам и за пределы собственно человеческой земной судьбы, также выражающий глубоко волнующую художника идею целостности человека и его жизни. К. Г. Юнг в этой связи писал: «“Младенец” – это символ целостности, охватывающей глубинные начала Природы»[153]; «…“младенец” символизирует досознательную и послесознательную сущность человека. Его досознательная сущность есть бессознательное состояние самого раннего младенчества; его послесознательная сущность – это строящееся по аналогии предчувствие жизни после смерти»[154].Такое предчувствие в высшей степени органично для маленького Арсеньева, остро переживается им: «…лежу на <…> зеленой холодеющей траве, глядя в бездонное синее небо, как в чьи-то дивные и родные глаза, в отчее лоно свое. Плывет и <…> тает <…> высокое, высокое белое облако. <…> Ах, какая томящая красота! Сесть бы на это облако и плыть, плыть на нем в этой жуткой высоте, в поднебесном просторе, в близости с Богом и белокрылыми ангелами, обитающими где-то там, в этом горнем мире!» (6, 10); «А поздним вечером <…> все глядела на меня в окно, с высоты, какая-то тихая звезд. <…> Что она мне без слов говорила, куда звала, о чем напоминала?» (6, 10).
Память о единстве всего сущего живет в человеке, и маленький герой грезит о той «сокровенной душе в мире, окружающем ее» (6, 9); «Глубина неба, даль полей» особым образом продолжаются в человеке, вызывая «мечту и тоску о чем-то недостающем», трогая «непонятной любовью и нежностью неизвестно к кому и чему» (6, 9). При этом сознание ребенка особенно пластично в восприятии универсальных символов бытия, собирая, аккумулируя их, он тем самым вступает на путь «устроения» своего собственного мира, мира человека, но не человека как субъекта, вступающего в субъектно-объектные отношения с реальностью, а человека «как извечно пребывающего в игре четырех: божественного и смертного, небесного и земного»[155]
. Такое устроение своего мира есть движение одновременно в пределах четырех взаимоотражающихся сторон, поэтому оно имеет особый характер, создавая пространство без жесткой иерархии причинно-следственных связей, пространство «без границ» и в «географическом», и в метафизическом смыслах. Отсюда столь важная для произведения в целом тема простора, коррелирующая с темой «простираний» человеческой души. Кроме того, так «онтологически» задана сама свободная форма книги, моделирующая подобный способ организации, «устроения» человеком своего местопребывания в мире.