Читаем Прожитые и непрожитые годы полностью

Грустит он не только из-за Ваграма. Очень измотался в последнее время, и одиночество давит на душу, а в голове будто трещит, как пишущая машинка, на которой отстукивают графоманские стихи. Татевик осторожно, медленно ест салат и чего-то ждет. Чего? Стареет он, что ли? Тридцать три года – немало.

– Прости меня, Татевик.

Она не отвечает, улыбается, будто давняя знакомая.

Рядом сдвинули несколько столов, словно открыли птичий базар, щебечут девушки, ребята ухаживают за ними. Поют, шутят. Хорошо.

– Хочешь, уйдем? – спросила Татевик.

Левон молча взял ее за руку. Встретились глазами. Кто эта девушка, откуда вошла она в его жизнь, зачем хочет проникнуть в его внутренний мир, этот приусадебный участок каждого человека, цитадель его одиночества? Но Татевик ничего не хотела, она смотрела просто и ясно, как смотрят I на воду, на хлеб, на тишину.

– Останемся еще немножко, – сказал он. Потанцуем.

Все танцевали твист, а они танго. За ними внимательно, с улыбкой следили хозяйка и Анаит. Думали, наверное, что скоро эта девушка отнимет у них постоянного клиента. Левон усмехнулся, потом поверх головы Татевик с улыбкой посмотрел на ее каштановые волосы, ощутил упругое тело. Чего он хочет от жизни, или, как выражается Ли-лит, от этого краткого отпуска перед возвращением в небытие? Он с какой-то завистью оглядывал танцующих, хотя и не был так наивен, чтобы судить о них по бесшабашному танцу. Но они, пожалуй, менее одиноки, чем он и все его поколение, им, наверно, смешон этот старомодный танец. И пускай. Когда было учиться танцам? В войну или после нее все пронизывала горечь, старые раны только смазывались йодом, а об излечении говорить было преждевременно. Самые счастливые воспоминания – студенческих лет – ассоциировались с собраниями и аплодисментами. Если сложить вместе потраченное на это время, получатся месяцы, а ведь эти дни тоже жизнь, прожитая 'жизнь, они уже вычеркнуты из твоей биографии. Поймут ли эти? Твист захватил их, они напоминали пестрые заводные игрушки. И у них, наверное, свои горести, бессонные ночи, дни, когда хочется спать, чтоб не думать, не понимать. Понимает ли он их? Тяжело считаться средним поколением, мостиком через тонкий ручеек, по которому проходят– одни лишь пенсионеры, а молодежь перепрыгивает ручеек, не замечая или пренебрегая мостом… Пусть падает снег, пусть покроет все и не тает, чтобы на этом снегу родилась жизнь, путь снег покроет все непрожитые годы, заблуждения, падения, и, может, вернутся назад годы непрожитые… Твист разгорался, разноцветные игрушки перемешались, а Татевик молчала.

– Ты ничего не говоришь, Татевик.

– Говорю, но только про себя, как и ты.

Грохот вдруг прекратился, игрушки сразу остановились, потом расселись вокруг столов, став парнями и девушками.

– Идем, Татевик.

– Идем.

Снаружи «Крунк» казался громадным аквариумом, вместо воды был воздух, а вместо рыб – люди.


– Только на пять минут, – сказал дежурный врач.

Он взбежал по лестнице.

Первой почувствовала его появление мать. Ваграм как будто спал, но на шум приоткрыл глаза.

– Все будет хорошо, – сказал Левон, – сейчас я с Ашотом говорил, вероятно, придется оперировать. Что скажешь?

– Что сказать?… Если нужно…

Глаза у Ваграма были грустные, пустые и примирившиеся.

– Не думай ни о чем, все будет хорошо.

– Э… – Ваграм закрыл глаза, мать умоляюще посмотрела на Левона, а куда было смотреть ему? Ваграм, открыл глаза. – Что сказал профессор?

– То же самое, Ваграм, то же самое.

Неправда, главное в человеке – это зов крови, в решающие минуты кровь дает о себе знать. Еще неделю назад он считал, что можно обойтись без родных, ведь есть рестораны, друзья, девушки, книги, магнитофон, есть тишина. Неделю назад он мог думать, что кровное родство – нечто условное в безумном двадцатом веке, разделяющем людей, воздвигающем стены, занавесы, перегородки. За последние годы они с братом встречались так редко – только на Новый год… И что же, теперь он стоит, жалкий и беспомощный, лицом к лицу с природными инстинктами, с душой обнаженной, как тело Адама, и не знает, что делать. Ну, помоги же, двадцатый век, притупи нервы, придумай пилюли радости, чтобы глотать их. когда боль становится невыносимой. Бледная, почти женственная рука Ваграма, подобно бумаге, лежала на стареньком одеяле. Так стареют люди, подумал Левон. Мать смотрела на сына, который был для нее всем на свете. Куда она еще могла смотреть в эту минуту?

– Как он? – спросила Татевик.

– Останься со мной, – сказал Левон.

На улице – шумела жизнь, люди. Они смешались с толпой, и улица поглотила их, словно хлеб, мороженое или папиросный дым.

12

Прошлое схоже со старой мельницей, есть вода и жернова, а за годы изрядно накопилось зерна. Достаточно простой встречи, скрещения знакомых ‹…›[2] закрутятся жернова, зерно перемелется в муку, жизнь заполнится шумом прошедших дней.

Позади была школа, старая мельница, они сидели на разбросанных во дворе камнях, были чуть печальны, чуть радостны, какими и хотели кaзаться.

‹…› Xоть бы позвонили, – сказал Левон

– ‹…› ть минут, – предложил Рубен.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее