— На груше у себя в саду прятался. На дереве то есть. Послали за тобой из сельсовета первый раз — хата твоя на запоре оказалась. Послали второй раз — ты из сада посыльного заметил да и юркнул на грушу. Там и отсиделся. Так?
— Ну?
— Вот тебе и ну. Мы-то знали, что ты не считал Ракитова подходящим под раскулачивание. Только тебя не послушали. Внесли в списки — и точка. Пожалуйте бриться. А стань ты настаивать, так тут же угодишь в подкулачники. А Ракитов — какой он кулак? Две коровы да гумно с молотилкой. Но зато и четверо сынов работящих. И — туда же возьми — сам без розгибу. С утра до вечера. Мастеровой — клади еще косточку, — ковырнул впереди себя пальцем Прокофий, точно и впрямь видел перед собой бухгалтерские счеты.
— Что ж ты мне все это пересказываешь? — с новым удивлением спросил отец.
— А то и пересказываю, что все наше село было против раскулачивания Ракитова. Когда же узнали люди, каким путем ты от этого дела отпихивался, оценили. Будь спокоен. Народ — он праведен. Хоть ты что скажи. Посмеивались, правда, кой-что приплели своего. Любя приплели, — опять же кинь косточку. А оценили! — повторил с нажимом Прокофий. — Потому как Ракитова все сплошь уважали. И уж коли ты хочешь знать, селяне наши и в председатели тебя хотели. Даешь, говорили, нам Русавина — и все. Да тут слух пошел, что не на шутку хвор ты. И тогда пожалели тебя. Решили: мотаться-то каково на дальних расстояниях!.. Вот так-то, — заключил Прокофий и, помолчав с минуту, продолжал: — Потому и говорю я тебе, Федор: не ставь жизнь свою сильно дешево! Не отдавайся хвори безразумно.
Отец слушал в смущении, молча и одно ясно чувствовал в ту минуту: стало ему легче. Смягчилась каменность одышки, и где-то внутри посветлело. И стало удивительно отцу, что скромная, ничем не приметная его жизнь была все же у кого-то на учете, кто-то, выходит, итожил ее, делил и складывал, кидал, как это делал теперь Прокофий, невидимые косточки, набирая нужные суммы. И вот в чужом, дальнем вечернем лесу, вышибленный войной из-под собственного крова, оторванный от семьи и даже не знающий, где дети и что с женой, он слушает это безыскусное величальное слово, приемля его как награду, о которой и не помышлял.
А Прокофий говорил далее:
— И про судьбу друга твоего мы тоже знаем… Того… ты догадываешься… что очернен был заплечно и после тюрьмы помер. К слову сказать, он жене моей дальний родственник… На похоронах-то она заприметила тебя. Трудный плач твой все вспоминала потом… Ну да ладно, — вдруг спохватился Прокофий. — Пошто это я душу тебе тереблю. Я намерялся ить совсем о другом. О хвори твоей опять хотел…
— Не надо, Прокофий, — взмолился отец.
— Сам знаю, что не надо бы, да вижу — надо-таки. По всему твоему виду вижу. Да и слаб ты. Не доктор я, а и то примечаю: жар в тебе есть, Федор. А с этой штукой шутковать ни к чему. И потому говорю тебе: как придем сейчас, я сразу до бригадира обращусь.
— Не надо, — твердо сказал отец. — Коли что, сам скажу.
— Коли что… — усмехнулся Прокофий. — Да это «коли что» уже вона как тебя вытряхло.
— Не надо, я сам, — повторил отец. — Ты посуди-ка, Прокофий: ехал я, харч ел — ничего. А как до трудной работы дошло — к доктору побежал. Что люди скажут?
— А то и скажут, что я говорю: плох ты.
— Не надо, — опять с твердостью сказал отец.
Прокофий неодобрительно пожал плечами и замолчал. А через минуту, видимо согласившись внутренне с доводами отца, вдруг заговорил о другом:
— Четверо, говоришь, пораскидано у тебя в безвести?
— Вся семья, Прокофий, пораскидана. Все в поодиночку и каждый сам по себе где-то. И кто об том ведает, может, кого уже и в живых нету.
— И у меня сын воюет. Опять же баба с дочкой и снохой в оккупации. Да я сказывал тебе.
— Помню, помню.
— А как думаешь, Федор, чья возьмет, в этой мясорубке?
— Как думаю? А одно-едино думаю днем и ночью: чтоб наша взяла. Да только от дум моих толку мало. Иной бы сказ — винтовка в руках. А у меня пила. Да и ту руки не твердо держат.
Прокофий не ответил, и остаток пути они прошли молча. В лесу все круче замешивалась темень, теряла очертания и просека. Только вверху, над самыми их головами, еще копошились слабые следы заката — летучая и невесомо-блеклая наволочь полусвета на пологих наклонах потемневшего неба.
…А утром небо стало другим.
Нет, не цветом своим оно стало другим. И не бархатистой высветленностью пологих наклонов, не красками с их зовущей к жизни переливчатостью…
Небо было для отца другим как начало нового дня, в который он вступал. Рвалось и быстротечно слабело в нем ощущение его такой, казалось бы, органичной связи с землей.
И с силами ее рассветного обновления.
И с такой естественной для каждого человека привычкой отдавать себя волшебству утра, его бодрящей ясности и труду.
С тягостной горечью понял отец, что Прокофий был прав. Хворь в самом деле взматерела не на шутку, и уже не в его силах было противиться ей.
С трудом выйдя на порог барака, отец почувствовал вдруг, что дверной косяк под его рукой пошатнулся, качнув, как воду в чаше, сосновый воздух.
Вернуться на нары сил не хватило, помог Прокофий.