В троллейбусе было тепло, окна запотели, и огни обгоняющих слева машин представлялись Фейгелю бесконечной гирляндой мигающих елочных фонариков. И был в том покой и вечерний отдых. «…Отказался. Подпись. Дальше без протокола…»
«И черт же меня дернул его из машинки выкрутить, психология, мля, – мучился Бондаренко, разглаживая залитый кофе и высушенный на батарее листок. – Теперь на это дерьмо только мух ловить».
Протокол был испорчен безнадежно: нижняя половина листа приобрела ровный светло-коричневый оттенок и пошла волнами.
Валентин Николаевич трудился молча, плотно прижимая щетку к ковру, чтоб вымести пепел.
Бондаренко потрясал протоколом, как обманутый муж любовным письмом. Казалось, вот-вот вступит оркестр и, дождавшись такта, Сергей Федорович притопнет ножкой и запоет об измене и коварстве.
Собирая мусор, Первушин заходился беззвучным хохотом и строил немыслимые рожи ковру.
…Не дождавшись оркестра, обманутый муж сетовал речитативом; он обругал уже Фейгеля и весь его род до четвертого колена, плоскорожего майора, психологию, мимоходом наделил кофе совершенно чудовищными и труднопредставимыми свойствами и добрался наконец до молодого коллеги.
– А ты – тоже, вежливый; мог бы и пожиже ему налить. Сколько да чего, он бы еще десять ложек сахару попросил, так ты бы и бухнул, что ли? Тебе, может, лучше в официанты податься, а?
Чтобы не сорваться, Валентин Николаевич попробовал продолжить так: обманутый муж распекает слугу за то, что тот не сразу подал ему роковое письмо, но Бондаренко звучал все громче и гаже и все чаще перекладывал текст арии матом.
Валентин Николаевич чувствовал себя больным и измотанным; ему было совершенно непонятно, входит ли выслушивание бондаренковских истерик в его служебные обязанности.
В конце концов он вышел в коридор и вернулся обратно уже одетым, чтобы откланяться.
– Куда собрался, а? – зарычал на него Бондаренко; на коленях его цвели пышные кофейные пятна. – Домой, что ль, отваливаешь? Кто ж тебя, м….а, туда отпускал, а? Оперативку я за тебя составлять буду? И об этом – тоже?.. – Сергей Федорович топтался на месте, как рассерженный гусь, и потрясал все той же задрипанной страничкой.
Этого Валентин Николаевич уже не стерпел. И крик, и мат он снес бы, почти не заметив, но теперь начальник заехал не туда – он угрожал отхватить его, Первушина, личный рабочий вечер: в девятом часу составлять какой-то драный отчет с этим вот быдлом – слушать опять про его баб, писать казенную муть?..
– Братки, смены не будет, нам надо вывезти эти дрова, – попробовал отшутиться Первушин. Начальник ответил ему грязным матом.
У Валентина Николаевича слезились глаза, мерзко ныли кисти, щиколотки, колени; очень не хотелось воевать, но и спустить такое было невозможно.
– У меня температура, Сергей Федорович, – официально отрапортовал Первушин. – А оперативку я завтра составлю, если, конечно, вы мне объясните, что это такое. Всего хорошего.
Бондаренко перекосило. Он согнул левую руку в локте, подставил к сгибу ребро правой ладони и дополнил этот непристойнейший жест тихой речью:
– Хрен ты отсюда уйдешь, долбак.
Ночь
– Правда, Вить, оставайся, чего ты там забыл, – подпела мужу Волчиха. – Одному в четырех стенах делать нечего, и мне проще, а то буди тебя да второй раз завтрак готовь.
Здорово тянуло холодом от окна; в нижнем углу его уже наросла наледь, скукожились ближние к стеклу листья цветка. Хотя это окно не выходило на зону, все равно было слышно, что приступила ночная. Временами стройка стихала, и тогда Виктору Ивановичу становилось не по себе от ночной тишины.
Волк с удовольствием рассказывал, как, не дождавшись Виктора Ивановича, он отправился его искать и как застал его в штабе один на один с разъяренным окровавленным зэком, как вывел осужденного в умывальник и там долго отливал ему голову водой, чтоб остановить кровь. Лагерный фельдшер, понятно, к тому времени уже свалил, и пришлось вызывать врача из части. А Рылевский этот так матерился, когда его перевязывали, что он, Волк, хотел даже запомнить, да не смог: очень уж длинно было и сложно.
И лейтенант улыбнулся, припоминая.
Волчиха даже раскраснелась от удовольствия.
– А страшно было, Коль, – спросила она, восхищенно глядя на мужа, – ну, когда вот ты его в умывальник вел?
– Да ладно болтать, – отмахнулся Волк. – Я вот только не пойму, Вить, чего ты к нему при…ся? На хрен? Он ведь, сам знаешь…
– Мороз… – рассеянно молвил Виктор Иванович и допил пиво. – Прет как танк. Померзнем все в этом доме гребаном, как собаки.
Луна с бледно-голубым кругом стояла в верхней четверти окна.
– Прямо в душу глядит, сука голубая, – обругал ее Васин. – Зин, ты цветок-то с окна убери, померзнет, вон уж листья прибило.
Ему до смерти почему-то стало жаль этого долбаного хилого цветка; от пива, от Зинкиных забот, от тепла Волчьего дома он совершенно размяк, ослабел; напряжение бесконечного дня выходило наружу; у капитана дергались губы, и очень хотелось положить голову на стол и разреветься. Волчиха подлила ему пива, и он быстро хлебнул, спихивая вниз слезный комок.