Как бы ни были многочисленны свидетельства современников, судить, основываясь только на них, о внутренней жизни и структуре души нашего поэта можно только гадательно. Гораздо более точную информацию можно извлечь из текстов самого Пушкина. Ведь эти тексты — как бы сны его души. В них структура его личности (взаимодействие его «внутренних двигателей») отражается непосредственно. В частности — в виде литературных героев.
Возьмем для начала «Евгения Онегина» (далее «ЕО»). Никто и не говорит, что Онегин тождественен Пушкину, но сходство все-таки есть: «Игру страстей мы знали оба; / Томила жизнь обоих нас; / В обоих сердца жар угас; / Обоих ожидала злоба / Слепой Фортуны и людей»6
. Различие между ними в цитированной строфе сводятся лишь к тому, что Пушкин (Владимир Набоков проницательно называет этого героя «ЕО» «стилизованный Пушкин») «был озлоблен, он (Онегин. — О. Д.) угрюм»7. А когда через несколько строф автор радуется возможности «заметить разность» между собой и своим героем («Чтобы [...] какой-нибудь издатель / Замысловатой клеветы, / Сличая здесь мои черты, / Не повторял потом безбожно, / Что намарал я свой портрет»8), она сводится к тому, что Онегин хандрит в деревне, а Пушкин «был рожден [...] для деревенской тишины»9.Не слишком большая «разность», особенно если учесть, что в тот момент, когда А. С. писал это (1823), он любил деревню вполне платонически — плохо знал ее, может, помнил по эпизодическим посещениям, но толком еще не живал. Так что красочное описание «жизни мирной» здесь не реализм действительной жизни, а скорее смутное романтическое мечтанье в духе Ленского. «Тема восхваления деревни была в поэзии, вероятно, самым истоптанным общим местом», — комментирует это место Вл. Набоков10
. Тем более замечательно, что даже «общие места» у Пушкина оборачиваются пророчествами: он поедет в деревенскую ссылку в августе 1824-го.Вернемся, однако, к «разности». Поначалу она, может быть, и была существенна, но постепенно как-то стирается. Пушкин признаётся: «Сперва Онегина язык / Меня смущал; но я привык / К его язвительному спору, / И к шутке с желчью пополам, / И к злости мрачных эпиграмм»11
. Далее, по мнению Вл. Набокова, должны были следовать стихи, не вошедшие в окончательный текст: «Мне было грустно, тяжко, больно, / Но, одолев меня в борьбе, / Он сочетал меня невольно / Своей таинственной судьбе — / Я стал взирать его очами / С его печальными речами / Мои слова звучали в лад»12.Если этот текст действительно должен был следовать за описанием привыкания Пушкина (хотя бы и «стилизованного») к Онегину, то получается поразительная картина: сперва язык героя смущал автора, но потом он привык. И наконец, после краткой и болезненной внутренней борьбы, уже взирает чужими очами и его слова звучат на чужой лад. Складывается впечатление, что не Пушкин создал образ Онегина, а, наоборот, — Онегин, проникнув в Пушкина, пересоздал его по своему образу и подобию. Но так не бывает. Конкретный образ вначале складывается в душе писателя, возникает из его «Я».
Для нас сейчас совершенно не важно — собирался Пушкин ставить текст о своей внутренней борьбе в контекст взаимоотношений с Онегиным или нет. Важно то, что перед нами взаимодействие двух «Я» в душе Пушкина, отразившееся в тексте. «ЕО». И вопрос только в том, вокруг какого из пушкинских «Я» кристаллизовался Онегин? И вокруг какого — тот страстный любитель деревни, «стилизованный Пушкин», с которым мы сейчас имеем дело?
Это можно понять, если вспомнить, что стихотворение «Демон» (написанное в октябре или ноябре 1823 года, т. е. приблизительно в то время, когда писался цитированный выше конец гл.1 «ЕО») имело то ли продолжение, не вошедшее в окончательный текст, то ли вариант, в котором Пушкин жаловался на то, что некий лукавый демон «навек соединил» существование поэта со своим, после чего: «Я стал взирать его глазами, /[...]/ С его неясными словами / Моя душа звучала в лад»13
(почти полное повторение вышецитированного). Очевидно, в «Демоне» рассказано о пробуждении в душе Пушкина того «Я», которое воплотилось и в его Онегине. Очень рано («В те дни, когда мне были новы /Все впечатленья бытия»), когда молодому человеку «сильно волновали кровь» всякого рода «возвышенные чувства», его стал навещать «какой-то злобный гений». Надо особо обратить внимание на то, что опять-таки описывается как бынекое влияние со стороны: «Его улыбка, чудный взгляд, / Его язвительные речи / Вливали в душу хладный яд»14
(с демоническим ядом мы еще встретимся в «Моцарте и Сальери»).