Решетников, конечно, не подозревал, что одною фразою: «У меня вон Апроська была, а ты чужая» — ему удалось выразить целое историческое бытовоззрение. Ибо эндогамия, питаемая физически достаточностью числа женщин в роде-племени, сперва создает также и психологическую привычку только к ниму
радичкам489 и одноплеменницам, а потом возносит эту привычку уже в завете племенной гордости и презрения к окружающим племенам. Так было, например, в древнем Перу.Скажут: какое же презрение к окружающим племенам могут питать злополучные людишки, копошащиеся на таком низком уровне культуры, как подлиповцы? На это можно возразить, что инстинкт своего и чужого, поскольку касается пола, по-видимому, говорит одинаково на всех ступенях цивилизации и во всех условиях общественности. Перуанцы брачились только между собою, потому что окружающие племена действительно стояли или считались стоящими ниже их, были дикарями или полудикарями. Но и на самых подонных низинах общества ряд индейских племен Северной Америки и индусских в Индостане не допускает иного брака, кроме внутриродового, причем род понимается очень узко. В 1782 г. одно племя в Индостане распалось, потому что глава его хотел не то чтобы вовсе сменить эндогамию эксогамией, но попробовал лишь несколько расширить пределы эндогамического выбора. Племя делилось на несколько кланов, и каждый клан бранился исключительно в собственных недрах. Предводитель требовал, чтобы кланы начали родниться между собою. Племя взбунтовалось против неслыханного новшества, как против кощунства, и предпочло разбрестись490
.Уже упоминалось, что германская сага ставит эндогамический союз выше эксогамического. Зигфрид, величайший и любимый герой германского эпоса «Сигурд», именно потому и богатырь вне сравнений, что он — сын родных брата и сестры, кровный с обеих сторон Вользунг. Исландская сага относится прямо-таки с сочувствием к браку внутри рода и с враждою к союзу эксогамиче-скому, рассуждая о нем совершенно в духе чердынца Пилы, только в более возвышенных выражениях: «Не бери себе жены из страны Нифлунгов491
, а если сделаешь это, то поплатишься дорого, и великое горе будет тебе и детям твоим от этой жены»492.Современная физиология держится отрицательного взгляда на браки между близкими родственниками: они принижают породу, вырождают ее, что заметили, как мы видели, киргизы и волжские тюрко-финны, и русские костромские крестьяне. Германский эпос проповедует мнение как раз обратное.
Прекрасная Зигни, дочь Вользунга, хочет мстить своему мужу 3иггейру (чужеродцу) за убийство своего отца и братьев, из которых уцелел от бойни только один, Зигмунд. Ее сыновья от 3иггейра не годились в кровомстители: оказались слишком робкими при испытании, которое состояло в том, что дети должны были замесить тесто из муки, прикрывавшей живую змею. «Убей их, им незачем долее жить», — приказала Зигни (мать) Зигмунду, и он убил обоих сыновей сестры от Зиггейра. Зигни же решила, что ей надо родить нового сына, но уже наверное такого, чтобы ничего не боялся и был бы годен на месть. Средством для этого она избирает кровосмешение. Сблизившись с одной чародейкой, Зигни поменялась с нею лицом и три ночи провела с братом Зигмундом, им не узнанная. Плод этого таинственного союза, Зинфиотли, Вользунгов внук, чистый Вользунг по отцу и матери — чудовище бесстрашия, презрения к боли и свирепой жестокости. Конечно, он выдерживает все испытания и вместе с Зигмундом совершает желанную Зигни месть: истребляет Зиггейра со всем его потомством и дружиной.
Кровосмешение с сестрами приписывается Карлу Великому и королю Артуру, а в финской «Калевале» — богатырю Кулер-во. Во всех этих случаях оно изображается совершившимся. Это сравнительно редко в эпосе славянском. Он обычно останавливается на полпути: чуть-чуть не случилось, но некая добрая сила удержала от греха. На этом основании, равно как на разнице отношения к кровосмешению в славянских и германских сказаниях, некоторые старые исследователи славянофильского толка выводили заключения о нравственном превосходстве славянского расового характера над характером европейских западных народов германского корня. Я полагаю, что разница эта решительно ничего не доказывает, кроме значительно большей давности германского эпоса сравнительно с нашим, — если не по происхождению, то по усвоению его и вниманию к нему. Между Снорри Стурлусоном и Киршею Даниловым — почтенный промежуток в полтысячи лет. О многих ли произведениях родной словесности (не книжной) мы можем с уверенностью сказать, что они дошли до нас в тексте, раннейшем XVIII века?