— «Петр Великий укротил дворянство, опубликовав
Что касается духовенства, оно вне общества, оно еще носит бороду. Его нигде не видно, ни в наших гостиных, ни в литературе, ни в… Оно не принадлежит к хорошему обществу. Оно не хочет быть народом. Наши государи смогли удобным оставить его там, где они его нашли. Точно у евнухов — у него только одна страсть к власти. Потому его боятся. И, я знаю, некто, несмотря на все свое упорство, согнулся перед ним в трудных обстоятельствах — что в свое время меня взбесило.
Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам, к счастью, но не следовало этого говорить.
Ваша брошюра произвела, кажется, большую сенсацию. Я не говорю о ней в обществе, в котором нахожусь.
Что надо было сказать и что вы сказали, это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью, правом и истиной, ко всему, что не является необходимостью. Это циничное презрение к мысли и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания» [10, 351–352].
Пушкин во многом согласен с Чаадаевым, что касается общественной жизни, независимости частной жизни человека, уважения его свобод. В своих письмах, заметках он высказывался куда более определенно и резко, нежели Чаадаев. Но принять тотального нигилизма философа относительно истории России он никак не мог. И не потому, что он был «записным» патриотом наподобие Фаддея Булгарина, напротив, его исторические разыскания говорили как раз о том, что Россия имеет свою историю, (о которой также блистательно писал и Карамзин), имеет свою культуру (а что, разве он сам не является тем самым блестящим подтверждением не бесплодности русского народа, а напротив, воплощением самого истинного национального гения), но потому, что сознание Пушкина не могло принять данный подход по объективности исторического знания, уже им освоенного [11].
В определенном смысле такого рода противостояние между «западниками и славянофилами», между «патриотами и либералами», которое не прекращается на протяжении всей послепетровской эпохи в России вплоть до сегодняшнего дня, повторяет матрицу оппозиции «Пушкин — Чаадаев». Аргументы условных «западников и либералов», как правило, имеют более эмоциональный и схоластический характер по сравнению с «патриотами и государственниками». Последние как раз стараются найти какую-то объективную базу понимания оппозиции России и Запада.
Стоит при этом заметить, что наиболее жесткую критику — и обоснованную — высказывали в адрес своей отчизны именно представители, условно говоря, «славянофильского лагеря» («патриоты»), да и преследовались они государством куда с большим остервенением, не взирая на причастность к государственной идеологии вроде — «православия, народности и самодержавия», в то время как либералы всегда удачно встраивались в государственный аппарат и чаще всего находились при власти. Государство совершенно ясно понимало, что «либеральная критика» носит поверхностный характер, не ставит под сомнения основы самой государственности, в то время как «патриоты», как правило, заходили слишком далеко в своих желаниях улучшить и изменить состояние дел в отечестве.
Приведем еще одно место из первого письма Чаадаева, которое, вероятно, и привело к закрытию журнала и прекращению печатания остальных «Философических писем»: