Кубик был прав: здесь можно ходит до бесконечности, не ведая ни скуки, ни суеты и ни усталости. Купальщики на этом берегу не шумны, узкая полоса гальки не дает разыграться в волейбол, а дальше берег каменист и начинаются развалины. Древние мраморные колонны базилик внушают должное уважение к мысу, совсем-совсем непросто избранному когда-то людьми для целого полиса, — по нему ходишь, все пытаясь представить древний город в один из его обычных дней: курчавобородых загорелых людей, белозубые их улыбки, оживленный говор; деревянные парусно-весельные суда, входящие в бухту, рабочий шум порта, запахи грузов — рыбы, масла, вина…
А сюда, где сейчас кишит полуголый народ, к галечной полосе, где переливчато позванивает прибойная волна, спускались смуглые женщины в разноцветных легких платьях, подходили к самой воде, приседали, переговаривались, плашмя опускали руки в воду… на дне мелькали солнечные блики, на руках жемчужно блестели мелкие пузырьки воздуха, женщины плескались, брызгались, смеялись…
Солнце мы провожали, сидя у колонн базилики. Этот обряд предполагал молчание, мы и молчали, пока не погасла над утонувшим светилом корона облаков.
Потом художник заговорил.
Хотя влюбленные взгляды Понтии доставались через Марка и Кубику и он воспринимал их как посылаемые и ему, до него дошло наконец, что он здесь, в сущности, пришелец, незваный гость, сбоку припека. Что он только невидимый свидетель любви, дивным цветком расцветшей в глубине древнегреческого дворика, он лишь зритель… Снова зритель! И все же, все же… какая теплая волна радости, счастья прокатывлась по нему, когда Понтия в очередной раз взглядывала на… тьфу! тьфу! — на Марка!
Марк, по мнению Кубика, был груб, неотесан, тщеславен; заметив на себе не раз и не два взгляд влюбленной женщины, он стал горделив, напыжился, как индюк, теперь он все чаще подливал вина заметно опьяневшему Пармену — чтобы побыстрей напоить его, и уж тогда смело касаться руки Понтии. Руки обоих жаждали встреч, их пронизывали магнитные токи, пальцы, мимолетно трогая друг дружку, ласкались — боги, какое это наверно, было наслаждение!
Понтия все замечала и не противилась ходу событий.
А он, видя все это, почувствовал себя… нахлебником на чужом пиру, он частично пользовался чужим счастьем, ему перепадала лишь тень его; Кубик начинал ненавидеть Марка, грубого, тщеславного торгаша, вероломного друга Пармена, изголодавшегося по женщине моряка.
Ревность настолько захватила, что чудо всего происходящего — художник конца двадцатого века, современник атомной бомбы и компьютера, позволил завлечь себя выкрутасам Времени и залетел черт знает в какой древний век — отступило на второй план. Он уже влюбился в Понтию (как это бывает в картинных галереях, когда красавица со старого холста случайно глянет на тебя из-за угла…), влюбился в Понтию, гречанку из далекого прошлого, как в женщину нашего времени, и касался то и дело ее рук… руками Марка.
Взгляд Понтии, казалось ему, пронизывал Марка, как стекло, и остнавливался на нем, Кубике, и Понтия как будто это понимала: какое-то недоумение, какой-то вопрос возникали в ее глазах, и она искала на них ответа.
Но что это за глупая игра в любовь между двумя людьми, разделенными двадцатью веками! Тысячами войн, штормов, непогод… Что даст ему в конце концов этот сеанс прошловидения, кроме жестокого разочарования, когда он оторвет голову от камня и выйдет из развалин! Что даст, кроме страшной отделенности от этого милого дворика, от этих трех людей — короткошеего Пармена, черноглазой Понтии и фатоватого Марка, от фалернского вина, в котором чувствуется вкус и аромат корицы, в конце концов от этого чистейшего воздуха, в котором не присутствует еще ни одна пылинка угарного двадцатого столетия?
Что даст ему этот сеанс, кроме глубокой печали и ощущения несбыточности встречи?
Пармен, уже ливший в себя вино, как в бочку, мало что соображал. Понтия придвинулась к Марку; вокруг кубка моряка, тоже изрядно захмелевшего, ширилось красное пятно от пролитого вина. За спасение Марка было выпито уже несчетное количество раз, но Пармен не уставал говорить, что и этого мало, что завтра же они принесут жертву Деве — пойдут к ней с самого утра…
Понтия почти не пила — касалась иногда губами края кубка, словно для того лишь, чтобы охладить их и ощутить кончиком языка терпкость и сладость напитка, которого она еще глотнет сегодня. Поднося кубок к губам, она взглядывала на Марка, и Кубик знал, что женщина дразнит себя и его — в тонких ее руках был не серебряный кубок с пряным напитком, а — обещание, предвкушение.
Рука Пармена, поддерживающая голову, уже несколько раз подламывалась, и хозяин стукался лбом о стол; обед, перешедший в ужин, пора было заканчивать.