Как три стервятника, кружащих над полумертвой добычей, мы с матерью Франа и Нагоре тихонько бдели над Даниэлем в нашу первую ночь в белом доме в Утрере. Всё присматривались к мерным подъемам его животика. Амара, его бы звали Амара, если бы он родился девочкой, да? – прошептала бабушка достаточно громко, чтобы мы ее услышали, но достаточно тихо, чтобы можно было притвориться, что ничего подобного она не говорила, и в мыслях не было. Как в честь моей мамы, Амара, спросила Нагоре. Я поджала губы, что выглядело как утверждение, но на самом деле не значило ничего конкретного. Мать Франа положила руку мне на предплечье и велела идти спать. Я и не думала с ней спорить. Сейчас заплачет, сказала она, когда я ушла в противоположный угол комнаты и легла на кровать. У меня болели кости. Послеродовые схватки еще не прекратились, поэтому я никак не могла найти удобное положение. Нагоре выключила свет и ушла в свою комнату. Мать Франа, наоборот, уходить не собиралась и самозабвенно наблюдала за моим сыном. Она переживет нас обоих, подумала я. Будь мой сын куском мяса, брошенным на съедение, она бы первая его сожрала.
Я опустила голову на прохладную подушку и закрыла глаза, зная, что не усну. Так и вышло – пять или шесть раз Даниэль просыпался и начинал плакать, я давала ему грудь, но он ее не брал, а я все прижимала его к себе и придерживала за голову, двигала левее, правее, выше, ниже, и говорила про себя то, что не смела произнести вслух: «Замолчи и дай мне поспать».
А Даниэль плакал, поскольку знал, что может есть, спать и плакать, когда ему вздумается, потому что мы, какими бы измотанными ни были, все равно будем у его ног. В конце концов, реальность заключалась в том, что стервятником стал Даниэль: он пожирал наше время, и, когда к концу дня мы совсем выбивались из сил, он, почуяв трупный запах смертельно уставшего человека, снова принимался нас есть.
У Франа была манера, которая меня безумно раздражала, – он все стремился делать аккуратно: одеваться, ходить, жить. Я хотела сначала вывести его на чистую воду, а потом запачкать. Чтобы у него тоже был дефект. Отколоть уголок, сломать рейку, чтобы она торчала сквозь дыру в коже. Выдернуть нитку, оставить вмятину, проткнуть, чтобы выпустить гной, который, я не сомневалась, копился у него внутри. Он не может быть идеален, что-то должно быть не так. Но это оказалось непросто. Ну что ты, не переживай, все пройдет, говорил он мне и включал телевизор вместо того, чтобы поговорить со мной. Ну что ты, все образуется, и на нашей улице будет праздник. На моей. Мы думаем, что в современном мире женщина слишком свободна, но не замечаем, с какой легкостью заточаем себя в тюрьму своими же собственными руками. Мы отбиваемся от косяка и выбираем не лететь на юг. Не успев выйти из родительской клетки и не научившись толком ходить, мы неуклюже бьем крыльями и принимаемся вить гнездо из всего, что попадет под руку. Мы кричим: посадите меня в клетку, кто-нибудь, вот ты – посади меня в клетку! Я заточила себя в клетке сама, когда вместо того, чтобы продолжать пить контрацептивы, стала шептать Франу в его аккуратно вычищенное ухо: кончи в меня, я хочу испачкаться, сильнее, да, вот так, наполни меня собой, испачкай меня, вот так!.. Ну, я и испачкалась, одна. Он остался нетронут, как эскиз статуи, которую так никто и не слепил: пара легких штрихов, вдохновение для новых набросков. Аккуратный, правильный, ответственный, непроницаемый, неспособный сказать «нет» тому, что праведно. Спустя два месяца наших неправедных любовных игр я забеременела.