– Часто можно услышать, что вся западная философия состоит из примечаний к Платону, – сказал он. – Если это так, то примечания Канта – самые скрупулезные и оригинальные. – Он помолчал, потом снова негромко заговорил: – Мне представляется очевидным, что в рамках философии, а значит, и той доктринальной области, к которой принадлежит философия, кантианская – и, следовательно, платоническая – система никогда не может пошатнуться, разрушиться. Можно представить себе только уточнение и развитие кантианства и платонизма, их вызревание в доктрину, что не обязательно хорошо.
Беньямина интриговало «изобретение» Платоном Сократа.
– Он и реален, и нереален, историчен и неисторичен, – объяснял он.
Он отметил, что любая философская система начинается с отношения, подхода к истории и что Платон весьма искусно нашел способ подарить такой личности, как Сократ, вечную жизнь. Простым присвоением здесь не обойдешься.
– Нам известно, что бывает, когда автор завладевает своим героем, как это произошло у Макса Брода с Кафкой. Броду не хватило бережного отношения к ауре неповторимого гения, он не обозначил отдельность Кафки от самого себя, и поэтому написанная им биография друга полна ужасными искажениями.
Беньямин старался донести до слушателей, что образ Сократа в диалогах Платона «придуман» в том смысле, что Платон поместил человека, которого он когда-то знал, в интеллектуальные и нравственные обстоятельства, с которыми он в жизни никогда не сталкивался. Но Платон так хорошо знал дух Сократа, что мог дать ему дополнительную жизнь к той, что у него была «на самом деле». Другими словами, тому, что Платон рассказывает о Сократе, можно верить, его вымысел – реальность.
Когда Беньямин начертал в воздухе кавычки, заключив в них слова «на самом деле», Хейман Штейн вскочил на ноги.
– У человека и так есть жизнь, – запротестовал он. – Не нужно ее придумывать.
– Простите меня, герр Штейн, – ответил Беньямин. – Мне следовало выразиться яснее. В наше время мы склонны придавать всему, что ни скажем, иронический оттенок. Это, конечно, неправильно. – Он заходил взад-вперед, как будто напряженно раздумывая, пытаясь напасть на свежую мысль. – Реальность создается языком. Язык – это как бы мост между тем, что происходит в сознании, и тем, что случается в мире. Попробую, пожалуй, изъясниться смелее: если не облечь реальность в слова, то ее и не существует. Такая теория языка опрокидывает общепринятые понятия о времени, и это представляет собой проблему. С другой стороны, я отрицаю существование времени. То есть времени непредставимого, линейного. Заключить что-либо в скобки означает сделать видимым лингвистический элемент этого чего-то, его зависимость от придуманного времени, его тайну, его конечную нереальность.
Он увидел устремленный на него восторженный взгляд Хеймана и чуть заметно улыбнулся. Может быть, он все-таки неплохой лектор?
– Мы стремимся – здесь и всегда – найти реальность, которая не столь сильно зависит от одного лишь выражения.
Он надолго замолчал и заметил, что некоторые из его слушателей находятся в замешательстве. Может быть, то, что он сказал, непонятно? А может, он и сам не до конца понимает то, что говорит? Он почувствовал досаду. Ему хотелось вести беседу об истории как катастрофе и о революции как единственном правильном преодолении кошмара истории, но придется отложить это на другой день. А пока нужно вернуться к Платону. Но и, продолжая говорить, он думал о конечной цели всей философии. Он хорошо описал ее в своих «Тезисах о философии истории»: «Мессианский мир – это мир всесторонней и целостной непосредственности. Только в ней возможна всеобщая история».
Газет в этом так называемом camp des travailleurs volontaires не было, поэтому ходило много разных слухов.
– Немцы вошли в Париж и с минуты на минуту появятся здесь, – шепнул Беньямину Штейн. – Я слышал это от охранника, который врать не будет.
Но никакой канонады не доносилось, да и охрана вроде бы не проявляла особых признаков беспокойства. Ведь если бы немцы действительно приближались, в лагере должен был бы воцариться хаос?
Лагерная жизнь шла как будто где-то поодаль от Беньямина, он словно парил над нею. Как ни странно, оказалось, что физические неудобства не так страшны, даже самое неприятное можно было пережить: мучительные ночи под единственным одеялом, пытку, когда моешься раз в неделю под струйкой холодной воды из-под крана. Обед, состоявший из едва теплого бульона с кусочком хряща, спрятавшимся на дне миски, как глубоководная морская тварь, был омерзителен, но не смертелен. Даже унизительную необходимость справлять большую нужду в вонючем сарае вместе с десятком других мужчин оказалось возможным перенести. Самым большим испытанием, пожалуй, был недостаток книг и газет, но даже это было терпимо.