Перед ним сейчас явственным видением проплывало лицо Гёте, а не лик Бога. Он внимательно рассматривал длинный надменный нос, массивный асимметричный лоб – эта непропорциональность сразу привлекала к себе взгляд. Он видел женственные губы, искривившиеся в усмешке, глаза, холодно наблюдавшие за всем, но никогда не выдававшие никаких чувств. Чем его так привлекал Гёте? Почему он до фанатизма был привязан к этому образу гения, воплощенного в одном человеке? Была ли это просто мечта о всезнании? Ведь Гёте, в отличие от него, сумел сделать свою жизнь совершенной. Беньямин и сам едва ли смог бы объяснить, чем великий художник, чья жизнь зиждилась на утайках, так притягивал его к себе.
Совсем молодым Беньямин прочел его знаменитые биографии – Гундольфа[91]
(эта ему не понравилась) и Баумгартнера[92] – и составил себе представление о том, каким должен быть совершенный человек. Был ли он обречен на неудачу, взяв себе за такой образец Гёте? Можно ли соперничать с божеством?Собственная поэзия Беньямина не ушла дальше одних лишь фрагментов, отзвуков Гёте, Гейне и Георге[93]
. Замыслы его рассказов были весьма оригинальны, но по большей части так и не осуществились. Он не обладал той абсолютной холодностью сердца, которая необходима большому художнику. Даже как критик, он так пока и не опубликовал ни одной значительной книги. Заслуженно не вышла в свет в Берне его докторская диссертация о художественной критике в романтизме. Вторая его академическая работа – о происхождении немецкой трагической драмы эпохи барокко – была определенно написана плохо, и его рецензенты во Франкфуртском университете (среди них – напыщенный и недалекий эстетик Ганс Корнелиус) отклонили ее – и отвергли его, назвав трактат «мракобесным, сумасбродным и путаным». Неудивительно, что его академическая карьера на этом застопорилась.Он пробовал подготовить краткое описание жизни и творчества Гёте для Большой советской энциклопедии, но из этой затеи тоже ничего не вышло: лишь бесчисленные бессистемные заметки, черновой набросок очерка – настолько приблизительный, что приводить его в порядок, видимо, не стоило и пытаться. Даже его главный труд о парижских пассажах рассыпался в его руках, как распечатанная колода карт. Над последним его вариантом, который сейчас подпирал его щеку вместо подушки, еще работать и работать. Но когда-нибудь в конечном счете эта книга оправдает его усилия. Она – знак и выражение его гения.
Но, что ни говори, даже она – собрание фрагментов. Вся его жизнь состоит из фрагментов, цитат из произведений других, лучших писателей. Дни его проживались между кавычек, а самые яркие события были просто знакомыми фразами, выделенными курсивом. Работая над трактатом о немецкой драме, он собрал более шестисот цитат, которые прикалывал к стене своей комнаты: по одной каталожной карточке на каждую цитату в его миниатюрной руке. Заядлый коллекционер фраз, поэтических строк, афоризмов, он в последнее время пришел к мнению, что идеальный критик – это не более чем одаренный собиратель цитат. «Великая книга будущего, – писал он Адорно, – должна состоять из фрагментов, взятых из текстов других произведений. Это будет повторная сборка, лоскутное одеяло из уже найденных смыслов. Великий критик будущего должен хранить молчание, решительно жестикулируя, но утратив способность или не желая говорить».
Перед ним снова возникло лицо Юлы, вытеснив Гёте. Куда красивее, чем у Гёте, улыбнулся он.
– Я люблю тебя, Юла, – прошептал он, невольно потянувшись к брюкам.
Неужели чувственные желания еще теплятся в нем в эту самую мрачную и холодную ночь его жизни? Неужели секс и смерть так переплетены друг с другом?
Ему не забыть ту ужасную поездку с Юлой на Лазурный Берег. Тогда ведь он уже стал «свободным» человеком… Брак с Дорой распался, и Юла поехала с ним. В поезде она нежно положила голову ему на плечо, и ему стало приятно, когда на них с завистью посмотрел какой-то пожилой господин. Теперь Юла принадлежит ему, думал он. Уже какое-то время в ней, казалось, жила тихая и вместе с тем страстная потребность в его любви, правда (вопреки обвинениям Доры), до полной отдачи друг другу у них так и не дошло. В последний момент Юла всегда находила какой-нибудь предлог уклониться от его ласк и шептала:
– В другой раз.
Сколько было таких «В другой раз»?
На Лазурный Берег он поехал, чтобы их отношения наконец достигли естественной кульминации. Так подбрасывают мяч в воздух: нужно услышать (и увидеть), как он упадет на землю. Они сняли комнату в пансионе «Марипоса» у моря – чистую, свежую, с высоким сводчатым потолком и девственно-белыми стенами. В комнате пахло штукатуркой, в вазе у кровати стоял букет желтых нарциссов – примета ранней весны. Пожилая хозяйка, протягивая ключ, игриво подмигнула ему (кровать-то одна!).