Он бы охотно отпустил ее, если бы это излечило ее печаль. Но он знал, что она не излечится, и она это знала. Поэтому она осталась, и два месяца он прожил в страшных муках рядом с женщиной, которую любил больше самой жизни. Абсурд происходящего ужасал его.
Ася, подобно огромному чужому городу, влекла его к себе, но оставалась недоступной. Он следовал за ней по лабиринту улочек и наивно надеялся, что когда-нибудь обретет свое счастье, что они наконец встретятся, обнимут друг друга, соединятся. Но без ее искреннего согласия этому заветному соединению не произойти никогда. Даже в постели она оказалась самым трудным из текстов, которые он когда-либо пытался прочесть, набором противоречащих друг другу символов. Она требовала от него полного внимания – как стихотворение, но ответным участливым взглядом не вознаграждала. Часто она просто издевалась над ним, как однажды в Москве: тогда он часами просиживал рядом с ее кроватью в бледно-зеленой санаторной палате. Вместо благодарности она вслух поинтересовалась, не будет ли он скоро сидеть у «одного красного генерала, глядя на него заискивающим взглядом»[95]
. И тут же еще раз громче щелкнула хлыстом:– Ну, если он будет так же глуп, как Райх, и не вышвырнет тебя.
Райх стоически сносил присутствие Беньямина, понимая, что Ася играет с ним, как кошка с беззащитной мышью, прежде чем съесть ее заживо. Райх даже жалел его и давал ему дружеские советы. В конце концов, оба они были участниками одной и той же битвы.
– Если бы ты посещал партийные собрания в Берлине, то нашел бы там много женщин, похожих на Асю, – настоящие огонь-бабы, – говорил Райх.
Беньямин не понимал, как можно быть таким недалеким. В любви невозможно заменить одно тело другим. Он мог бы влюбиться еще в миллион женщин, но это уже была бы не Ася, так же как Ася – это не Юла. Но его, конечно, волновало то, что каждая представительница противоположного пола – это еще и Женщина вообще, образчик платоновской формы.
Уезжая из Москвы, с потрепанным чемоданом на коленях, с мокрыми глазами, с болью в сжимающемся сердце, он решил, что чувственная любовь – это что-то несбыточное, во всяком случае для него. Если он и научился чему-нибудь за последние несколько лет, так это тому, что нужно перестать стремиться к обладанию, – это бессмысленно. Желание непременно утолить страсть к женщине тоже обусловлено устаревшим буржуазным чувством собственничества. Его желание обладать Асей – или Юлой – реакционно. Теперь главное для него – писать.
Долгие годы он не мог выбрать между двумя на первый взгляд противоположными полюсами – эстетикой и политикой. Он преклонялся перед такими писателями, как Гёте и Пруст, которые были для него воплощением эстетического начала, потом стал склоняться к взглядам, исповедуемым Асей, – к партийной позиции. Сейчас же, в предгорьях Пиренеев, на этой границе, наводящей на него ужас, он знал, что если выживет в этой войне, то будет стоять за то, что искусство будущего может найти новую жизнь только в сближении эстетического и политического.
Он заснул в раздумьях о том, каким может стать это искусство будущего. Почему-то ему было ясно, что привычная форма чтения скоро перестанет существовать. И произведения искусства обречены в силу самой своей воспроизводимости. Можно ли ценить то, что умножается до бесконечности? Кроме того, нельзя отрицать огромное влияние кино и фотографии: так все годы существования Третьего рейха образы кинематографии оказывали невероятное воздействие на массы. Гитлеровская пропагандистка Лени Рифеншталь создала нечто совершенно нереальное, но обладающее чудовищной силой: без нее и ей подобных фюрер не впечатался бы так прочно в общественное сознание.
Беньямин думал о будущем, когда на Западе капитал завладеет киноиндустрией до такой степени, что каждый образ станет продуктом, а каждый фильм будет сопровождаться целым ассортиментом новых изделий. Такие люди, как Сесил Демилль[97]
, будут управлять производством одежды, мебели, архитектурой, устройством семьи, любовными отношениями, художественными, музыкальными и даже литературными вкусами. Ими – Хозяевами Образа – будет определяться мораль. В конечном счете реальность будет считаться существующей, только если она отображена на пленке. Люди будут зарабатывать деньги, чтобы камера запечатлела их жизнь, а успешным тебя признают, только если изображение на твоем частном экранчике будет соответствовать некоему неуловимому образцу. Границы между искусством и жизнью сотрутся, и задача императора (премьер-министра, президента или короля) будет заключаться в определении разницы между ними, но и его (или ее) мышление будет настолько зависеть от кинематографических образов, что никто не будет знать, чему верить. Онтологический кризис будет принимать самые ошеломительные формы.