Стоя на полуюте своего корабля и слушая зорю, Митрофан Ильич наслаждался сознанием, что здесь он глава и хозяин, как в своей деревне. Выше его нет никого. Захотел – скомандовал и лег в дрейф. Или из пушек выпалить приказал всем бортом. Захотел и... Хотя, впрочем, все надо заносить в шканечный журнал – лагбух, а потом отдавать отчет, почему дрейфовал, вместо того чтобы поспешать по назначению. Да по какому случаю восемь картузов зелья[104]
Эх, деревня, деревня, помещичье житие, нет тебя лучше!
Между тем церемония кончилась, флаг медленно спустился с гафеля, и Гвоздев стал принимать вахту от Пеппергорна. Князь Митрофан Ильич прошел на корму и стал смотреть назад, туда, где полоска чистого неба под мрачными тучами, уже не зеленоватая, а золотая, как новенький червонец, сияла над суровым морем. Брр!.. На душе у князя стало неуютно.
За штурвал стал новый рулевой, матрос первой статьи Иван Ермаков, и его подсменный, тоже первой статьи матрос, широколицый Маметкул Урасов, казанский татарин. Пеппергорн повернулся к мичману Гвоздеву.
– Следовать оным курсом, – указав на компас, проворчал он. – Около десяти часов мы обязаны быть на траверз Дагерортского маяка, в пяти милях от кюнста[105], и около полуночи усмотрим маяк Гоолвс на ост-норд-ост. Все есть понятно?
– Все понятно, Рудольф Карлович, – отвечал Гвоздев. – Только, как изволите сами усмотреть, ветер меняется, заходя к норду, и крепчает... Оно и по волне видать... Не взять ли на румб мористее? Здесь при нордовых ветрах течение больно сносит на юг, Рудольф Карлович.
Гвоздев принял на плечи епанчу, принесенную ему вестовым, и стал застегивать пряжку, отворачиваясь от ветра. Бледное длинное лицо Пеппергорна вспыхнуло, как бы озаренное отсветом все ярче разгорающейся щели над морем.
– На деке[106] я вам не есть Рудольф Карлович, а есть господин старший офицер! – крикнул он. – Извольте стать по ордеру, не застегивать при мне пуговицу и не много рассуждать! Приказываю держать оный курс!
– Есть держать оный курс! – сверкнув главами и вытягиваясь, отвечал Гвоздев.
Искоса он свирепо посмотрел на бедного вестового, не вовремя подавшего ему епанчу.
На самом деле Пеппергорн пришел в ярость не потому, что Гвоздев не отдал ему решпекта и осмелился советовать. В поведении мичмана не было ничего необычного. Но давно клокотавшая злость искала выхода, и Пеппергорн рад был всякому поводу поорать. Его точил червь злобной зависти к вечно сонному командиру.
А тучный князь, не подозревая о чувствах своего старшего офицера, стоял возле трапа, ведущего вниз, к дверям его каюты, и не интересовался ни курсом, ни ветром, ни течениями. Он стоял молча в тупой задумчивости и монументально покачивался вместе с бригантиною, словно сделанная для ее украшения простодушным резчиком деревянная статуя.
Боцман Капитон Иванов, вытянувшись, как только мог, стоял подле офицеров в ожидании вечерних распоряжений и «ел глазами» сердитое начальство. Пеппергорн, смерив нахмурившегося Гвоздева грозным взглядом, обернулся к боцману:
– Боцман, матросу Петрову двадцать кошек, чтобы другой раз не упадал с марса-реи.
– Есть! – хрипло, с готовностью отвечал боцман.
Пеппергорн помолчал и добавил:
– А тебе после вахты – на два часа под томбуй[107]
– Есть! – с тою же готовностью отвечал Капитон Иванов.
Пеппергорн почувствовал облегчение, – злость его немного утихла. Склонив голову набок, он подумал и, решив, что все нужные распоряжения сделаны, двинулся было к трапу, но остановился, не смея пройти прежде командира.
Митрофан Ильич между тем решал сложную проблему. В Данциге он – не совсем законно, но с выгодою для себя – принял на судно от одного негоцианта груз с условием доставить его в Кронштадт в адрес другого негоцианта. Этот груз шел как личный багаж князя. Кроме платы, он получил в подарок дюжину бутылок голландской романеи. Но пить в одиночестве было скучно. И теперь Митрофан Ильич раздумывал, не пригласить ли ему в компаньоны длинного сухопарого немца?
Так и не решив вопроса, Митрофан Ильич стал опускаться по заскрипевшим ступенькам трапа, а Пеппергорн, почтительно склонившись, шел сзади, злобно думая: «Хоть бы качнуло посильнее, чтобы ты, толстый боров, грохнулся с лестницы и сломал себе шею...»
Внизу Митрофан Ильич принял наконец решение и, обернувшись, сказал:
– Зайди-ко ты ко мне, Рудольф Карлович... Угощу доброй голландской романеей. Небось продрог на ветру?
Пеппергорн в растерянности остановился. Он собирался завалиться спать до ночной вахты, но понимал, что расходившаяся желчь не даст ему покоя. Голландская романея?.. Предложение было столь же заманчивым, как и неожиданным. Пеппергорн почувствовал, что ненависть его к князю уменьшается пропорционально желанию выпить.