Да, кстати, забыл рассказать, как художественно подкованный китаец попал на остров. А забыл потому, что не знаю. Как и никто не знает. Просто в субботу, в банный день, внедрился в парную человек желтого цвета с раскосыми глазами. Чистой воды китаец. Или киргиз. Но больше китаец, чем киргиз. Научным образом эта идея ничем не была подкреплена. А просто как-то внезапно парящимся монахам явилось откровение, что это китаец. Ну, может, процентов семь-восемь и было в нем что-то киргизоватое. Но не довлело. Совсем не довлело. Я бы даже сказал, было китайщиной подавлено, низведено до уровня малочисленного национального округа в подавляющей мощи китайской цельности. И обращать на это внимание никто не собирался. Китаец, он и есть китаец. Даже если он и коренной уйгур. А уйгур – это вам не киргиз. Так что, х...ли говорить. Да никто и не собирался с ним говорить. Откуда он и что. Никого в монастыре это не колыхало. Захочет сам сказать – скажет. Не захочет – пусть так живет. Просто человек из одной части пространства в другую переместился. Мы – дети твои, галактика. Так что зачем, откуда и почему произошел в монастырь китаец, это Бог его знает. А если Бог знает, то остальным знать совсем и не надо. Так думали монахи, так думал и отец Евлампий. Да и вообще русский с китайцем – братья навек.
И вот китаец режет себе и режет. Неделю режет, две режет, три режет. И вот уже роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей, озеро еще журчит, но пруд уже застыл... Какой, на фиг, пруд? Нет на острове пруда. Да и странно бы это было. Вокруг острова озеро, а внутри – пруд. Это уж чересчур красиво.
И вот на восходе двадцать второго дня резьбы, когда монахи в темноте поволоклись к заутрене, раздался рев двигателя парома. Неурочный рев. Вневременной в это время суток. В этот день недели. И все, кроме режущего китайца с киргизской побежалостью, чесанули к причалу. Заутреня – каждый день, а чрезвычайный паром – не каждый. На то он и чрезвычайный. А если бы каждый!.. Ладно, хватит.
На борту парома в позе капитана Грея стоял сокурсник отца Евлампия, писатель и бизнесмен, мой старший сын Липскеров Дмитрий Михайлович. Чистой воды Васко да Гама! И вот он сошел на берег. И все отправились к заутрене. А потом – к ранней обедне. А потом – к трапезе. А потом – в келью отца Евлампия. В кою и был вытребован камнерезчик преимущественно китайского перед киргизским происхождения с творчески осмысленными окатышами. Писательская сущность моего сына в душе охнула от восторга, а бизнесменовская подумала и сказала:
– Я беру все. За это ты получаешь полноценный иконостас, ремонт храма и всю потребную церковную утварь из патриаршей лавки-аптеки Софрино на Пречистенке.
И бизнесмен с литературным уклоном замолчал. Многозначительно замолчал. Послушник Алексей с бизнесменовским уклоном многозначительность прочухал и, улыбнувшись с лукавинкой, задал почти конфиденциальный вопрос:
– И все, Дмитрий Михайлович?
Дмитрий Михайлович отвел глаза.
– Вы что-то хотели сказать? – ненавязчиво спросил беглый бизнесмен.
– Хотел! – чисто по-писательски вызверился писатель. – Все это при одном условии. Без меня ни один камень с острова уйти не должен. А лучше, чтобы и не был вырезан.
– Это что ж, Димк, – удивился отец Евлампий, – утопить, что ли, китайца прикажешь?
– Я этого не говорил, – после паузы ответил Димк.
– Как можно топить живого китайца, даже с киргизской примесью! – возмутился послушникэконом с мутноватым прошлым. – Ослепить, как Барму и Постника. И всего делов. Никто ничего не узнает. У него глаз до того узкий, что как бы и вовсе нет. Так что довести его до логического завершения, и вся недолга.
Через пять минут послушник уже бил в храме Обрезания Господня первые из тысячи поклонов в качестве епитимьи, наложенной отцом Евлампием за греховный умысел. Безразумный любитель напитка «Дюшес» следил, чтобы наказанный при каждом поклоне шарахался лбом о каменный пол. А мой сын сидел рядом и жалел. Когда лоб слегка закровянился, его (сына, а не лоб) осенило. Он ворвался к отцу Евлампию с воплем: «Китайца оставляем зрячим!», схватил изрезанные тем камни, приволок их в храм и стал подкладывать их под поклоны послушника Алексея. И на каждом и без того эксклюзивном камне появлялось эксклюзивное кровяное пятно.
Взошедший в храм отец Евлампий с опаской смотрел на колотящегося грешника, на хлебающего стратегический «Дюшес» надсмотрщика и на сверкающего однокурсника в абсолютно мирском размышлении – что ему делать в монастыре с тремя е...анутыми. Поймав себя на сквернословии, отец Евлампий наложил сам на себя епитимью – семь дней на хлебе и воде.
Когда все было закончено, разумная часть присутствующих обратилась к Липскерову Дмитрию с молчаливым вопросом:
«Какого х...я?» (Еще тысяча поклонов и еще семь дней на хлебе и воде.)