Поэтому, полагаю я, мы не молились, а попросту чокнулись, дернули под моченое яблоко из несуществующего подвала и сомовий балык– путешественник, купленный отцом Богданом на крытом рынке города Саратова, доставленный почтой на северный остров в храм Обрезания Господня и привезенный оттуда в Москву Липскеровым Дмитрием Михайловичем.
А потом приступили к щам. Под кою пищу питье виски суть потрясение основ. За которое по головке не погладят. Кому это положено. А кому это положено, найдется всенепременно. Что-что, а не погладить по головке в России охотников до... и выше. Больше, чем неглаженых голов. Оттого-то, полагаю я, в каждом русском человеке странным образом совмещается глаженый и гладящий. В каждом русском человеке жертва и палач взаимозаменяемы. Пока не вымрет под напором либерально-атлантической бездуховности, общечеловеческих ценностей и толерантности последний истинный русский. А этого произойти не может. Потому что не может же мир лишиться последнего богоносца. Так что мы вечно будем нацией зэков и вертухаев. И вечно из зоны в зону будет кандехать Иван Денисович с автоматом в скованных наручниками руках.
Вот мы под щи и приняли в себя по лафитничку водки. (Лафитничек – это такая древняя емкость для питья водки. Она в виде рюмки, расширяющейся кверху, но граненая. Граненость – родное для русского человека качество емкости для питья водки. Граненость как-то очень ловко приспособлена к русской губе, ложится на нее мягко и неназойливо и затрудняет непроизвольное по ней скольжение с неконтролируемым проливанием части водки. А за это я, бл...дь, убью на х...й! Есть в лафитниках очень важная мистическая составляющая. Какой бы емкости они ни были, в них всегда вмещается ровно один глоток. Под любой размер рта пьющего. Будь то губки, роднящие владельца с куриной задницей, или хлебало бурлака на Волге. В других странах лафитники как-то не распространены. Люди там, как я уже говорил, настолько бездуховны, что не могут пить залпом. В один глоток. Вот почему лафитник придумали мы. Так что Россия – родина слонов и лафитников. И графинчиков под лафитнички.)
А щи были!.. Это я вам скажу!.. А впрочем, ничего говорить о них я не буду. А то, прочитав их описание, описанное со свойственным мне талантом, вы уже никогда не сможете есть другие щи. Скажу только об одной их особенности – щи были с мозговой костью (а русские щи не могут быть без мозговой кости, особенно кислые, это вам не борщ какой с салом). При поедании таких щей волосатые люди испытывают некоторое затруднение. Потому что костный мозг очень легко разлетается при колочении кости о стол и застревает в волосах. Что может омрачить последующий возможный поход в музей имени Александра Сергеевича Пушкина.
Когда мы опростали графинчик, оприходовали кастрюлю со щами и приготовились ко вкушанию гусенка, невесть откуда появившегося на столе, в дверь раздался стук. Тетя Паша вздрогнула и отложила гусиный резак. Потом на секунду исчезла и возвернулась в бархатном салопе, кокошнике и румянце живописца Кустодиева. Больше восьмидесяти лет я бы ей не дал. Да она и не просила. А отец Евлампий, приняв бразды резания гусенка, бросил:
– Ухажер Прасковьи Филипповны. Фельдфебель Третьего драгунского полка Его Императорского Величества в отставке. Степан Ерофеич Стукалов.
Стук повторился. Отец Евлампий продолжал резать гусенка.
– Служил службу ратную, службу трудную. Двадцать лет служил и еще пять лет. Генерал-аншеф ему дембель дал. Возвернулся домой, а жена его пятый год лежит во сырой земле, под березонькой. Ну, он в город и подался...
– И когда это было? – неизвестно зачем уточнил я.
– В одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году, – припомнил отец Евлампий, протягивая мне на тарелке гусенковскую грудку, – и на базаре около Преображенского кладбища повстречал вот ее. Прасковью Филипповну.
– Я, батюшка, – доверительно наклонилась ко мне Прасковья Филипповна, – у Льва Николаича в кухарках служила. Ну, и по другой надобности.
– И на этом рынке повстречала Степана Ерофеича. Она на базар за квашеной капустой наведалась. Там, по словам очевидцев, была самая лучшая на Руси квашеная капуста, – обгладывая гусиную ножку, продолжил отец Евлампий, – а зеркало русской революции без квашеной капусты себя не ощущало. Как глянет в себя и увидит Ленина, Троцкого и матроса в Зимнем, подтирающего жопу фламандским гобеленом шестнадцатого века, так его на квашеную капусту и тянет. Потому что сивуху только квашеной капустой заесть можно. Вот он Прасковью Филипповну за капустой и гонял. С самых Хамовников. Такая уж на Преображенском капуста была. Гений, одним словом.
– Бывалоча, съест миску с подсолнечным маслом, – сладко продолжила Прасковья Филипповна, – анисовой запьет, посмотрит в себя – а там никакой революции. Токо я. Уже раздемшись... Но в тот раз я уже к нему не возвернулась. Дролю моего повстречала. Бойфренда моего коханого. Усладу лона моего.
– Степан Ерофеич после дембеля на рынке торговлю охлажденной норвежской семгой крышевал, – сказал, вытирая рот, отец Евлампий.