Этот сочинитель не желал упускать земляка такого общественного положения, как граф Кушелев-Безбо-родко, не внушив ему чувство гордости за то, что он прослушал оперу, которая превзошла все итальянские, французские и немецкие оперы, настоящие и будущие.
Граф имел неосторожность ответить: «Да, очень хорошо», вдыхая при этом эфир из своего флакона и выдергивая нитку за ниткой из своего носового платка — действия чисто машинальные, настолько они были для него привычны.
И как только это согласие было дано, граф оказался точно в таком же положении, в каком находились одержимые эпохи средневековья, в тело которых проник какой-нибудь Бегемот или Астарот.
Каждый день Лазарев — такова была фамилия петербургского маэстро — не отходил от него с пяти вечера до пяти утра.
Все то время, какое не уходило у него на еду, он напевал, намурлыкивал, насвистывал свою оперу, различные отрывки из которой он еще и выстукивал одним пальцем на фортепьяно.
В перерывах между пением и игрой он непрестанно говорил о концерте, который ему хотелось устроить и на котором должны были исполняться лишь отрывки из его оперы.
Маэстро страшно надоел графу, и потому однажды, чтобы отделаться от него, он, поставив условием, что тот больше не появится и навсегда оставит его в покое, дал ему триста римских скудо на этот концерт.
Маэстро Лазарев положил в карман тысячу восемьсот франков и скрылся.
Граф пребывал в убеждении, что он насовсем избавился от него, как вдруг однажды вечером гостиная графа стала заполняться, причем в то время, когда он менее всего этого ожидал, певцами, певицами и музыкантами.
Вел их всех за собой маэстро Лазарев, держа в руке дирижерскую палочку, словно Аттила — бич, которым ему надлежало карать людей.
За ним следовал аккомпаниатор.
По знаку маэстро Лазарева аккомпаниатор сел за фортепьяно; контрабасисты и скрипачи стали настраивать свои инструменты; флейты и гобои затянули свое «ля»; пианист прошелся по клавишам; синьора Сприкья (сопрано), синьор Паталуччо (тенор) и синьор Сапре-гонди (первый бас) принялись сморкаться и покашливать — короче, началась страшная какофония.
Готовилось исполнение той самой знаменитой оперы, которой предстояло затмить творения Россини, Мейербера, Беллини, Доницетти, Моцарта и Верди.
Мы уже говорили о нервной впечатлительности графа. Вместо того чтобы поступить, как Иисус, который взял хлыст и изгнал торгующих из храма, он просто-напросто ушел спать в самую дальнюю от гостиной комнату.
Поскольку граф удалился, графине пришлось остаться и самой принимать гостей.
Она смирилась с этим, приказала разносить прохладительные напитки, за ужином села во главе стола, аплодировала маэстро, благодарила певцов и музыкантов.
Среди музыкантов ее внимание привлек аккомпаниатор, молодой человек лет двадцати пяти — двадцати шести, который, хотя и обладая подлинным талантом, а может быть, именно потому, что он таким талантом обладал, был внешне прост, скромен и по виду казался бедным.
Графиня, отзывчивая, как добрые феи средневековья, не выносившие людского страдания, подошла к пианисту, заговорила с ним и выяснила, что он единственная опора своей бедной матери и с трудом зарабатывает на хлеб, аккомпанируя в концертах певцам.
Она предложила ему приходить к ней и давать ей уроки пения по два скудо за урок.
Молодой человек согласился, ведь два скудо составляли его двухнедельный заработок, и спросил, когда ему предстоит дать ей первый урок.
Графиня, рассудив, что для него это дело куда более спешное, чем для нее, выказала крайнюю заинтересованность и велела ему прийти на следующий день в три часа пополудни.
На следующий день Миллелотти — таково было имя артиста — явился в назначенный час, но, вместо того чтобы брать у него урок, графиня заставила его играть польки. Миллелотти, ходячая энциклопедия музыки, играл до пяти вечера.
В пять объявили, что графу кушать подано.
Миллелотти заставили сесть за стол.
После обеда все отправились в коляске на прогулку в виллу Памфили.
Вернувшись в полночь, все снова расположились возле фортепьяно. Граф, отличный музыкант и самобытный композитор, положил перед Миллелотти ноты трех или четырех своих романсов, которые тот сыграл с листа.
Граф принялся петь и нашел, что никогда еще ему так хорошо не аккомпанировали.
В два часа ночи накрыли стол для ужина.
Миллелотти хотел было удалиться, но его силой вынудили отужинать.
В пять утра Миллелотти, оглушенный, ослепленный и исполненный восторга, покинул «Минерву».
С него взяли слово вернуться на следующий день к двум часам пополудни, и он своего обещания не нарушил. День прошел точно так же, как и предыдущий.
Все повторилось на следующий день и еще через день.
Миллелотти был неутомим: он исполнял польки, мазурки, контрдансы, экосезы, тарантеллы, наигрывал мелодии и этюды — музыка звучала беспрерывно: то был луч гармонии, слившийся с лучами солнца, которые уже проникали в окна дома.
Близился день отъезда. Для Иллюстриссимо (так прозвали Миллелотти в доме) это было большим горем.